А было так: я снимал тапочки, старшая сестра (которую я называл про себя "доктор Менгеле") снимала бинты, сдирала прилипшую вату, и я тут же покрывался холодным потом - кисти своей я не узнавал, это была не моя кисть, это даже кистью не являлось - опухший желто-багровый шарик с пятью торчащими в разные стороны сосисками-пальцами, и скальпельные надрезы, похожие на сонные азиатские глазки, а вместо белков и зрачков - человеческое мясо, один, два, три, четыре надреза на тыльной стороне кисти и один - на ладони, между большим и указательным пальцами, и из каждого надреза торчит хвостик жгута, по которому по идее должно за ночь выходить определенное количество гноя, засевшего под кожей, но по идее, конечно, не выходит, и доктору Менгеле приходится выдавливать, выжимать, выгонять гной собственноручно, я отворачиваюсь и до крови кусаю губы, это еще можно стерпеть, главное вовремя подавить приступ тошноты, но потом доктор Менгеле берет в руки шприц - шприц без иглы - набирает в него какой-то желтой дряни и начинает впрыскивать ее в один, во второй, в третий, в четвертый, в пятый сонный азиатский глазик, да так, что желтая дрянь бьет фонтанчиком из соседнего надреза, они у меня там сообщающиеся, эти надрезы, потом желтая дрянь заканчивается, и доктор Менгеле набирает прозрачной дряни, это самое неприятное, что-то вроде спирта или жидкой соли, мир сужается до размеров одной маленькой клетки, которую жгут паяльной лампой, я начинаю тихо выть, а иногда - кричать, руку сводит судорогой, но я не шевелю ею, потому что доктору Менгеле я не нравлюсь, сколько бы ласковых слов она ни говорила, она в любой момент может позвать майора Л. Вакенада или его зама, и тогда процедура повторится заново, такое уже бывало, и вот, когда я уже ничего перед собой не вижу, а только чувствую, процедура вдруг заканчивается, доктор Менгеле, ласково улыбаясь одними глазами, обмазывает мою кисть зеленкой, которую я не чувствую, кладет на раны кусок бинта, смазанный какой-то пахучей мазью, поверх кладет влажный комок ваты, обматывает все новыми бинтами и говорит свою коронную фразу: "До свадьбы заживет!", ага, думаю, заживет, я выхожу из перевязочной, согбенный, опьяненный пережитым ужасом, за дверью меня встречают солдатики, ждущие своей очереди, и смотрят на меня со странным выражением: помесь жалости и уважения, я молчу и медленно прохожу мимо них и мимо соседнего кабинета, где сидит сестра Зоя, которая тоже все слышала и которая уже знает, что сейчас я войду и попрошу вколоть обезболивающее, но я прохожу мимо, потому что обезболивающее дарует спасение лишь на час, потом рука начинает мстить как обманутая жена, я этого не хочу, поэтому иду дальше, никого вокруг не видя, прижав руку к животу, и глаза у меня наполняются слезами, потому что я жалею себя, и вскоре добредаю до своей палаты, падаю на кровать, и после того, как до отвращения знакомый запах подушки проникает в ноздри, я просыпаюсь, потому что это единственное спасение - считать пережитое сном...
Не знаю, как другие, но я после перевязки не мог прийти в себя часов двенадцать, а когда, поздно вечером, это наконец происходило, звучал отбой, и нужно было укладываться спать. Наверное, поэтому я рано вставал и долго сидел под дикой яблоней, считая ворон, а потом всевозможно отдалял поход в кабинет к доктору Менгеле. Первое время надо мной шутили в том смысле, что товарищ наш сержант перед смертью не надышится, и я, справедливо оскорбляясь, приучил себя ходить в перевязочную чуть ли не первым. Было очень досадно, но долю морального утешения я получал. Вдобавок болтунов это затыкало. А день без колких шпилек тек несравненно быстрее.
Но несмотря на все ухищрения, день мой, как и раньше, делился по гнусному несправедливому принципу: до перевязки и после. До перевязки я чувствовал себя здоровым, после перевязки - меня переубеждали в обратном. А наутро все повторялось.
Стараясь хоть как-то отвлечься, я приседал или сдвигал кровати, чтобы сделать брусья. Но упражнения на брусьях давались с трудом (всего три-четыре подъема за раз), и брусья я вскоре забросил.