— Кажется, нужно уходить! Я ведь живу в Солдатской слободке…
Хорохорин сочувственно кивнул головой: он чувствовал необходимость на время переменить разговор и сказал добродушно:
— Приятно пройти по холоду. Хотя у вас там страшно: раздевают чуть не каждую ночь!
— Да, бандиты. У меня всегда револьвер…
— Ах, мы же вам добывали разрешение!
Хриплый квартет в углу за бутылочными плетеными корзинами, нагроможденными друг на дружке, для восторгавшейся публики разыгрывал смертельное танго. Буров задумчиво слушал, потом встал и снова сел; тогда Хорохорин заметил, что собеседник его был нетрезв, хотя внешне казался спокойным и не изменившимся ни в жестах, ни в движениях.
Глава X
Паук
Федор Федорович обнял голову большими руками и сидел неподвижно так несколько минут. Потом, точно вспомнив о собеседнике, он засмеялся, и блеснувшие смехом глаза его остановились на Хорохорине с оттенком благодарности за внимание к нему.
— Как раз вчера только я получил письмо от сестры. Почему-то ей вздумалось напомнить мне о детстве. И вот она вспоминает, как меня дразнили, называя «профессором кислых щей». Это за угрюмость и любовь к книжкам! Что же? Я ведь оправдал прозвище! Вспоминает она, как почти мальчишкой я ходил на пруд, ловил лягушек для анатомических опытов, приносил их в стеклянной банке домой и изучал. Мальчишки за мной толпами бегали. А для пойманных мышей я брал у нее с комода коробочки из-под конфет. Когда они освобождались, я аккуратно их ставил на прежние места, не замечая, что они были в крови и едва ли могли быть приятны на комоде…
Буров усмехнулся.
— Да, несомненно, я мог быть незаурядным ученым…
— Вы были им и есть еще! — вставил Хорохорин.
— Это после инцидента с рабфаком-то вы мне говорите?
— Тут ваша эта любовь несчастная…
— Никакой любви нет! — резко перебил Буров. — Есть острое влечение… Добра от него нет и не будет!
— Но ведь это уже ужас, и этот ужас вы сознаете… Вот этого я не понимаю! — взволнованно перебил Хорохорин.
— Не понимаете? — переспросил Буров и пристально посмотрел на него, но пустыми, что-то припоминающими и видящими дальше настоящего глазами. — Не понимаете? Я тоже не понимаю, — вдруг засмеялся он, — тоже не понимаю…
Хорохорин посмотрел на него, плохо соображая, о чем он говорит и чему смеется.
Буров заметил это и продолжал о другом, переменив тон:
— В той простоте отношений, которую я замечаю среди молодежи у нас в университете, есть одно хорошее: независимость! Парень, сошедшийся с девушкой, не смотрит на нее как на свою собственность. Самые слова эти — гнусные слова, от которых отдает Домостроем: «Я ему отдалась» или: «Она мне принадлежала», — для них не подходят… Никто никому не отдается, никто никому не принадлежит…
Хорохорин вздернул плечи, сказал, поощренный похвалою приват-доцента:
— Сходятся и расходятся — очень просто!
— Если бы не было этой слишком большой простоты, было бы лучше. Но они очень уж просто, а потому часто слишком рано сходятся и так же просто, слишком просто расходятся, не думая о том, что половой акт не самоцель, а лишь акт воспроизведения себе подобных… Это уж похоже на нас…
Хорохорин усмехнулся молча. В его распоряжении, как у всякого медика, было так много верных средств, думал он, устраняющих всякие неудобства подобного рода, что об этом не стоило и говорить.
Буров положил голову на ладони больших своих рук и, оперев их локтями о стол с жуткой прочностью, сказал задумчиво:
— Но еще предстоит и вам все равно борьба со старым наследственным взглядом на женщину как на принадлежащую мне. Вот тут бороться очень трудно. Гораздо скорее поступаешь наоборот: начинаешь требовать восстановления домостроевских прав. Требуешь этого просьбами, мольбами, всякими унижениями… Черт знает на что не идет человек для того, чтобы осуществить это право «моя!».
Хорохорин вздрогнул. Нельзя сказать, чтобы в путаной, полутрезвой речи Бурова для него все было ясно. Но промелькнувшее в это мгновение воспоминание о цели каких-то мелких, но острых унижений, сыпавшихся на него в этот вечер у Веры, на лестнице, у Анны, заставило его еще раз с тоской и ужасом оглядеть своего собеседника.
— Это противно, ужасно противно, я думаю, — глухо говорил тот, — когда человек не может уйти от женщины, которой он не нужен… А скольких людей я знал: у себя в кабинете за телефонами и звонками или за папками и горами бумаг они делают важное дело… Часто даже по-настоящему большие, умные люди… А вечером глупая, пустая девчонка может, издеваясь, заставить его делать все что угодно… Потом она может уйти от него, и этот умный, большой человек мечется, как сумасшедший, ходит за нею, бросает все, ползает на коленях, просит, умоляет, требует… И вы смотрите на эту девчонку и дивитесь: в чем дело? Мещаночка, нос пуговичкой… Ужас!
Он пожал плечами и содрогнулся от какой-то внутренней муки:
— Можно убить себя и ее… Или только ее. Темный круг. Паутина. Вот в нее попадаем мы, кто внутри остался еще собственником… И тут не любовь, а другое. Голое животное влечение. Оно и будит в человеке собственника. Берегитесь этого!