Платонов, главной темой которого и был крах великой утопии, вызванный им распад сознания и языка, описывает неизбежную, с его точки зрения, рационализацию и механизацию секса в дивном новом мире; любопытно, что эта механизация приходит с Запада, — возможно, это невинная маскировка, поскольку в черновике рассказа как раз главный бард революции Маяковский сделан ярым сторонником механического удовлетворителя, выступающим с инициативой собирать потраченную сперму и изготовлять из нее лепешки. Такая рационализация вполне в духе «Летающего пролетария», где молоко выдаивается из облаков. Это наводит, впрочем, на роковую и не слишком модную сегодня мысль, что русская революция была не выплеском азиатского зверства, как хотелось бы думать многим, а воплощением самых что ни на есть европейских настроений. Русская революция была авангардом мирового — и прежде всего европейского — движения к просвещению и рационализации; кормильный агрегат из чаплинских «Новых времен» (не зря Чаплин сделан у Платонова упорным противником «Антисексуса») вполне мог появиться в СССР в двадцатые годы. Идеи Гастева, связанные с рационализацией и механизацией труда, на Западе были гораздо популярней, чем в СССР, где о них до шестидесятых годов вообще не вспоминали. Гастев переписывался с Фордом — и в разгар Большого террора был репрессирован: Сталину рационализация не просто не нужна, а враждебна. Идея платоновской механизации секса — не просто объект сатиры, она в русле одного из главных антиутопических трендов, поскольку две главные фантастические фабулы XX века — превращение зверя в человека (путем хирургической операции, например, или особой системы воспитания) и замещение человека машиной. То и другое приводит к социальной революции. На первый сюжет написаны «Остров доктора Моро», «Война с саламандрами», «Собачье сердце», «День гнева»; на второй — «R. U. R» того же Чапека, «Бунт машин» Алексея Толстого, «Механическое правосудие» Куприна и «В исправительной колонии» Кафки (последние две притчи удивительно сходны — невероятно, что их авторы понятия друг о друге не имели). Но рассказ Платонова особенно примечателен тем, что амбивалентен, — потому что сам-то Платонов отнюдь не был противником технической утопии; инженер, электрик, техник, он любил машину и верил в нее, да и социальная утопия «Чевенгура» отнюдь ему не чужда. Он, пожалуй, в ужасе от того, что получается, — порукой тому «Котлован» и «Ювенильное море», — но сама радикальная перемена человеческого существования виделась ему неизбежной, только бы человека при этом не потерять.
Платоновское отношение к сексу — тема необъятная, об этом написаны тома — прежде всего на Западе, — известно упоминание Шкловского о напряженном интересе (и, осмелимся предположить, глубокой антипатии) Платонова к Розанову. Если итожить многолетние его размышления об этой теме, в немногих словах определить смысловую доминанту «Фро» и «Реки Потудани» — окажется, что для героев Платонова секс скорее бремя, неприятная, какая-то удушливая потребность. Секс — нечто вынужденное, неизбежная расплата за любовь, от которой он, в сущности, только отвлекает. Любовь раскрепощает в человеке человеческое, а секс — звериное, и потому утопия «Антисексуса» — механический партнер, позволяющий разрядить напряжение и раскрепостить разум, — не буржуазная выдумка, а вполне платоновская мечта или по крайней мере пародийное развитие его собственных антропологических мечтаний. В них он во многом наследует явному безумцу и грандиозному мечтателю Федорову, с которым его роднит и некоторая брезгливость к физической стороне любви, всегда мешающей любить по-настоящему и порождающей болезни духа вроде ревности (навязчивые страхи Платонова по этому поводу из его недавно опубликованной переписки с женой вполне очевидны). К слову, именно в «Антисексусе» сказано едва ли не самое важное об эпохе: «Сдавленные эпохой войн сексуальные силы человечества неудержимо расцвели в послевоенное время». Об этом, в сущности, и наша антология. Во множестве текстов — от раннего Ремарка до «Армагед-дома» Марины и Сергея Дяченко — находим мы описания этого разгула после войн и революций — главным образом на почве очередного разочарования, краха новых надежд.
Об этом же, кстати, и Булгаков, чье «Собачье сердце» мы не включаем в наш сборник лишь потому, что темы всеобщего и заразительного эротического безумия Булгаков касается вскользь и, в сущности, ненамеренно. Революция привела не только к экспансии всякого рода шариковщины и швондеровщины, не только к разрухе в домах и в головах, но и к почти всеобщей жажде омоложения, к сексуальной оргии на руинах: «Мы одни, профессор? Это неописуемо, — конфузливо заговорил посетитель. — Пароль д’оннер — двадцать пять лет ничего подобного, — субъект взялся за пуговицу брюк, — верите ли, профессор, каждую ночь обнаженные девушки стаями. Я положительно очарован. Вы кудесник».