Этот силлогизм, который, по-видимому, казался М-лову неопровержимым, закончил посещение первой камеры... Губернатор вышел, и конвойные, после короткой возни, захлопнули дверь. После этого вся тюрьма закипела старательно закупоренным в камерах негодованием и гневом, а губернатор, с резко сдвинутыми бровями и озлобленным против бунтовщиков лицом, проследовал дальше. Он приказал открыть еще одну камеру, из которой при его проходе арестант резко крикнул: "Где же у вас правда!.." Но и там дело закончилось такой же соломоновски краткой и безапелляционной губернаторской речью, а затем возней арестантов и конвоя. После этого выходной блок взвизгнул, затем коридорная дверь хлопнула, и посещение кончилось... Кого-то увели в секретную... Коридор некоторое время шумел и кипел, откуда-то слышались крики, ругательства, удары в дверь, а затем... понемногу все стихло. Камеры стали открывать для обеда. Тюрьма проголодалась.
Между тем достаточно было бы самого поверхностного взгляда, чтобы понять, что в "содержающей" далеко не все благополучно. Не говоря уже о вопиющих жалобах на задержку дел,-- никогда я не видал такой оборванной тюрьмы. Арестанты ходили в каких-то фантастических лохмотьях, и даже нижнее белье не всегда прикрывало наготу. Мне до сих пор вспоминается живописная фигура одного арестованного купчика, который, сидя в привилегированной камере, надевал крахмальную манишку и красный галстук, но, выставляя грудь, старался драпировать ноги полами изорванного халата. Среди жалоб, которые неслись из камер, слышалось между прочим: "Сами посмотрите, в чем мы ходим! Обносились до крайности".
Несмотря на то, что губернатор сделал все, чтобы вызвать бунт, и что было несколько "беспокойных" арестантов, которые, очевидно, старались поднять тюрьму на какое-нибудь яркое выступление,-- волнение скоро стихло; Мне объясняли сведущие арестанты, что шумела больше тюремная мелкота, "шпанка", а тюремная аристократия, "Иваны", ее не поддержали. Смотритель, по-видимому, знал, с кем имеет дело. Он как-то радостно признавал свою вину, когда губернатор замечал пятно на стене или червяка на капусте, и в то же время умел ладить с влиятельными элементами тюрьмы. В тюрьме допускались кутежи и повальное пьянство, что подкупало "Иванов"...
Меня перевели в "привилегированную", дворянскую камеру, и я получил возможность свободно ходить по всей тюрьме. Это была, собственно, первая тюрьма, которую я имел случай узнать поближе с ее уголовной средой, и мне приходится отметить несколько выдающихся эпизодов. Прежде всего я здесь увидел заключительный акт прошлогодней моей переписки с Фоминым. Читатель припомнит, что арестантский староста предупреждал меня тогда же, что арестант, через которого я вел эти пересылки,-- подлец и надует Фомина. Так это и случилось: Фомин написал письма в Россию, сообщил, что он (его кличка была Ursus) находится в тобольской одиночке, и просил прислать ему денег. Но так как на собственное имя Фомина (он его скрывал от начальства) выслать было нельзя, то он дал фамилию этого арестанта. Помнится, фамилия его была Семенов. Он оказался действительно мошенником. Срок его заключения близился к концу, и он должен был уйти из тюрьмы на поселение. Получив деньги Фомина, он их присвоил... Но тюремная Немезида уже протянула над ним карающую руку. Случилось так, что Семенов прибыл в томскую тюрьму как раз в то время, когда я находился там, и вслед за ним пришло сообщение об его поступке. Его стали жестоко избивать. Арестанты сообщили мне, что тут есть "изменник общества", который прячется под нарами, в пустых камерах... В конце концов он успел упросить смотрителя, чтобы посадить его в секретную. Я увидел его там в гладок и узнал старого знакомого. Он был плох: избили его жестоко, и, что хуже всего,-- ему предстояло еще несколько переходов, и на всяком его будут избивать... Его томили мрачные предчувствия: вряд ли дойдет живым. Он надеялся, что история разоблачится не так скоро, и он успеет выйти на поселение, но надежда его обманула... У меня не хватило духу упрекать его, и я постарался через лиц, пользующихся доверием арестантской среды, смягчить отношение к нему арестантов. Но "измена обществу", каковой считался поступок Семенова в отношении Фомина, к особому снисхождению не располагала. Дальнейшей судьбы Семенова я не знаю.