Порой я думаю: в Аду двух мировых войн, в Чистилище великих социальных битв эпохи, в двусмысленном Раю его научного и технического прогресса, иной раз напоминающего катастрофу, многие из нас… задохнулись бы, растерялись, сошли бы с рельсов, если бы не этот Поводырь по непредставимому.
…Он не объяснял нам мира — он приготовил нас к его невообразимости. Его Кейворы и Гриффины расчищали далеко впереди путь в наше сознание самым сумасшедшим гипотезам Планка и Бора, Дирака и Гейзенберга.
Его Спящий уже в десятых годах заставил нас сделать выбор: за „людей в черном и синем“ против Острога и его цветных карателей… Его алои и морлоки раскрыли нам бездну, зияющую в конце этого пути человечества, и доктор Моро предупредил о том, что будет происходить в отлично оборудованных медицинских „ревирах“ Бухенвальда и Дахау.
Что спорить: о том же во всеоружии точных данных науки об обществе говорили нам иные, в сто раз более авторитетные учителя. Но они обращались прежде всего к нашему Разуму, а он… приходил к нам как Художник. Именно поэтому он и смог стать Вергилием для многих смущенных дантиков того огромного Ада, который назывался „началом века“.
Поводырем по непредставимому Уэллс стал на рубеже XX века. Отгремели десятилетия — и какие! Явись теперь на Землю уэллсовские марсиане, — их бы со всей фантастической для того времени сверхтехникой истребления прихлопнули как мух. Однако достоинства произведений великого фантаста таковы, что новые поколения читателей продолжают находить в них свое, нужное, крайне необходимое и на излете XX века. Уэллс сказал о времени такое, что делает его книги и сейчас старым, но грозным оружием борьбы за человечность. А что, если им распорядиться по-новому? Разрыв примерно в три четверти века все же не шутка. Многое, что и для зоркого глаза Уэллса едва брезжило на горизонте, теперь надвинулось, укрупнилось. Что, если попытаться охватить эту панораму двойным зрением, взглянуть на нее одновременно глазами Уэллса и глазами нашего современника?
В этом, на мой взгляд, смысл труда Приста.»
Вглядимся пристальней. Изобразив своих марсиан носителями мощного, но предельно безжалостного, холодного, сеющего смерть интеллекта, Уэллс вступил в спор с присущей буржуазному мышлению XIX века идеей, согласно которой прогресс знаний, прогресс интеллекта автоматически вел за собой рост социального благоденствия, нравственности и свободы. Ярким выразителем этой идеи был видный английский историк Бокль, чей блестящий труд «История цивилизации в Англии» оказал серьезное влияние на умы современников. В частности, Бокль доказывал, что рост знаний, накопление «умственного материала» культуры ведет к изъятию войн из человеческого обихода. Роман Уэллса «Борьба миров» стал ответом художника и мыслителя на эту благодушную иллюзию. Впервые литература столь зримо и веско показала возможную бесчеловечность могучего интеллекта, очертила ту пропасть, к которой близится раскочегаренный капитализмом научно-технический прогресс.
Первые читатели Уэллса еще могли сказать: «Ну, это только фантазия!» После 1914 года отношение к ней стало уже иным. А вторая мировая война явила человечеству лик высоко-технизированного фашизма. В нем читатели тотчас узнали уэллсовских марсиан! Призывая Уэллса использовать свой немалый авторитет для ускорения открытия второго фронта, Лев Успенский в своем письме из осажденного Ленинграда прямо сослался на этот образ, ставший жуткой реальностью на земле России и в небе Англии. Ту же параллель много лет спустя провел в своей повести Л. Лагин.
На исходе девятнадцатого столетия Уэллс проницательно диагностировал зародыш раковой опухоли грядущего. Новый исторический опыт мог расширить и углубить художественный диагноз явления; эту задачу и поставил перед собой Прист. Вот почему он взял в руки уэллсовский скальпель анализа, — чтобы вскрыть ход развития антигуманного интеллекта марсиан, условия, которые его породили и довели до крайней точки падения. Ибо сам образ марсиан оказался удивительно емким, сильным и долговечным потому, что за ним стояла правда века.