От людей постоянно слышишь, какая замечательная жизнь у нас, у актеров: можем через границы ходить куда захотим. Это верно; но только при условии, что наемные войска ничего против тебя не имеют, а местные соблюдают священные законы. Вполне вероятно, что ты доберешься до места назначения цел и невредим, а там можешь рассчитывать на кров и кормежку хотя бы у хорега своего; при условии, что спонсор еще жив и его не отправили вчера в изгнание. Но когда труппа путешествует на свой страх и риск, добраться — это еще не всё; если оказывается, что все мужчины бежали в горы, женщины позапирались в домах, а кавалерийский эскадрон разместил своих лошадей на орхестре и рубит скену на дрова для костров.
Однако, в то отличное ясное утро Саламинские проливы сверкали на фоне сиреневых островов; а я, вспоминая Эсхила, представлял себе, как пенится вода под веслами, как сшибаются корабли, как сыплются в море персы в золотых тюрбанах своих. Элевсин был совсем рядом, предстояло поставить там скену в тот же день, и уже завтра играть. Я ехал на своем ослике, стараясь по возможности держать телегу между мной и Мидием. Ламприй был впереди на свом верховом муле; Демохар предпочел начинать день на телеге, где можно было выспаться на тюках и поберечь похмельную голову. Я поглядывал на него с надеждой: хотел спросить, не встречался ли он с Эврипидом. Он выглядел достаточно старым для этого.
О первой части нашего тура, по сути, и рассказывать нечего; добрая сотня актеров может рассказать то же самое. Я спал на самой жесткой кровати и на самой старой соломе, бегал исполнять поручения кто бы ни послал, чинил костюмы, вдергивал шнурки, причесывал маскам волосы и бороды, мазал краской старые скены, если их надо было освежить… Я ничего не имел против этой работы, если только Мидий не брался рассказывать зевакам, что как раз для нее меня и наняли.
А Мидий стал для меня болячкой под хомутом. Именно он, а не блохи в соломе или тяжкая работа, или заботы о трезвости Демохара. Я даже полюбил старого пьяницу, хотя порой он меня до бешенства доводил, и вскоре научился им управлять. Он поведал мне, что в лучшие свои годы был великим любовником; вероятно, ему давно уже не доводилось иметь дело с молодым парнем, про которого он знал, что тот не станет его высмеивать. Он был развалиной — но развалиной благородной; отвратным он не бывал никогда; даже в самом сильном опьянении напоминал он старого танцора, который, услышав флейту, начинает проходить свои шаги, если соседи не видят. Чувство собственного достоинства держало его в рамках, когда он был трезв; а когда он начинал пить после спектакля, других интересов у него не оставалось. В результате, он меня научил очень многому, что не раз потом пригодилось в жизни; да еще и рассказал несколько эпиграмм, сочиненных Агафоном и Софоклом для юношей, за которыми они ухаживали, подставляя в них мое имя, если это звучало.
Настоящие проблемы с ним бывали только по утрам, перед спектаклем. Тут он постоянно норовил удрать, чтобы пропустить по одной и воспрянуть, но стоило мне зазеваться — тут же приканчивал целый кувшин. Так что мне приходилось бегать в винную лавку, по дороге подмешивать воду, и развлекать его разговорами, чтобы он мог пить только по глоточку и одной чаши хватило бы до спектакля. Если везло, мне удавалось не только его одеть, но и свою работу сделать.
«Театр у тебя в крови, — говаривал он мне. — У тебя открытое лицо, не то что у Мидия. Этот придурок влюблен в свою маску, с которой он нечаянно родился, но скоро у него и маски той не останется; его идиотское чванство уже ее портит. Артист должен влиться в ту маску, которую предложит ему поэт; иначе бог не сможет овладеть им. А я видел тебя, дорогой мой, когда сам ты себя не видел. Я знаю.»
Он говорил так, чтобы меня поддержать. Не было человека его добрее, если только он в сознании был. Но я не рассчитывал, что он когда-нибудь останется трезвым специально, чтобы встать на мою сторону в какой-нибудь очередной дрязге. Ему было почти шестьдесят, тогда мне казалось что это очень много; но он по-прежнему двигался как человек, знающий, что выглядит он изысканно и утонченно; и было просто поразительно, как молодо он звучал из-под маски, в хорошие дни. Мидий любил похихикать в тавернах по поводу слабости нашего старика, но я ему об этом не рассказывал, чтобы не портить их отношений.
Так шли потихоньку наши дела, до того дня, когда ставили мы Филоклова «Гектора». Там нужны доспехи Гомеровских времен, ноги открыты до бедер; а у Мидия они были тощие и кривые, коленками внутрь, так что ему и накладки не очень помогали. Играл он Париса.