— Совершенно верно; как раз поэтому Платон и бился с ним всё это время. Но в душе он ребенок. Скорее, приемный.
Даже когда весна принесла войну, он не хотел отпускать Платона. Спевсипп был в отчаянии: Архонт обязан появляться на поле боя; а Платон, оставшись в Ортидже среди врагов, прожил бы не больше недели. Сам он прекрасно это понимал, но не проявлял ни малейшего беспокойства по этому поводу. В разговорах с Дионисием он сетовал на долгое отсутствие в Академии и на местный климат, который ему хорошо бы поменять. В конце концов Дионисий согласился его отпустить; но с условием, что если он вернет Диона из изгнания, то и Платон вернется в Сиракузы. Вот так он уже в третий раз рисковал жизнью ради друга, прекрасно сознавая, на что идет.
Вскоре после его возвращения я его видел на концерте в Одеоне. Сутулости прибавилось и лицо посерело; похудел сильно, широкие плечи торчат костями; а возле рта залегли глубокие морщины. Но голова — прекрасная. Хагнон сказал, что хотел бы сделать с него масляный портрет, хотя бронза была бы еще лучше.
В общем, в конце концов его — и даже Спевсиппа — проводили с массой подарков и со всеми возможными почестями. Платон мог бы увезти с собой гору сицилийского золота, если бы взял; хоть для себя, хоть для Академии; Дионисий счастлив был бы стать ее покровителем. Но Академия принимала дары только от тех, кто исповедовал ее принципы; Платон не хотел давать посторонним возможности вмешиваться в свои дела; он предпочел бы учить на улицах, как прежде Сократ. Теперь ясно было одно: если со старым Дионисием Платон расстался униженным и оскорбленным — и ему не должен был ничего (кроме мести, не будь он выше этого), с его сыном он был связан священными узами гостеприимства; и я не представлял себе, к чему это может привести в дальнейшем.
У меня была идея податься на гастроли в тот год. Но предложений оказалось столько, что и выбраться некогда. Сначала играл в Эфесе, потом в Милете, а там получил приглашение в Пергамон… А в Дельфах, на Пифийском Фестивале, милостью Аполлона меня наградили венком. Когда я нагнул под него голову, услышал высоко над Федриадами крик орла; может, это был тот самый, что крикнул «Йа-а-а!» когда я на кране болтался…
Это был последний раз, когда я играл с Анаксием. Мы остались в прекрасных отношениях с ним, но разочарованный актер — это уже не актер. Единственное, что удерживало его от депрессии, это надежда преуспеть в политике. Раз так, я не пытался его разубеждать; даже позволил ему практиковать на мне свои речи, есть такое упражнение в школах риторики, где учат — как они сами говорят — выдавать черное за белое. По-моему, это хорошо демонстрирует, на что я готов для друзей своих.
Когда актер становится известен, ему приходится много путешествовать; но в последующие годы Дион ездил почти столько же, сколько я.
Он появлялся на всех больших праздниках; в Олимпии и в Дельфах, в Эпидавре и на Делосе — всюду он был почетным гостем кого-нибудь из именитых людей, и всюду его окружала толпа. Все его любили, хотя по разным причинам. Большинство тиранов, захватив власть, начинают с убийства аристократов; поэтому консерваторы ненавидят тиранию не меньше чем демократы, а в Дионе они находили всё, что им дорого. Его политические стремления были умеренны, руки чисты; он ни разу не унизился до услуг доносчиков или наемных убийц, он никогда не поднимал чернь на бунт; всё дворянство Эллады превозносило его добродетели, достойные древних героев. Даже спартанцы, союзники Дионисия, приняли его в своем городе; они чтили и священные узы родства, и его уважение к закону. Но он еще и противопоставил себя тирану, и очутился в изгнании, — поэтому его полюбили и все демократы. Хвалить Диона можно было где угодно и с кем угодно. Я почти стыдился хорошо о нём говорить.
Славу он сносил с таким же достоинством, как и беды. Он был именно тем, кем казался; слабостей, которые приходилось бы скрывать, чтобы не усилить врагов, у него попросту не существовало. Философы посвящали ему свои труды, поэты воспевали в героических одах. Его необычная внешность, безукоризненное отношение к перемене судьбы, богатство его (сумма, что присылали ему каждый год, по аттическим меркам была громадной) и его связь с Академией — словно агитировали повсюду за философский образ жизни. Сам он жил очень скромно, но всегда был готов раскошелиться для других. Двор перед его домом всегда был полон просителей; он был щедрым покровителем искусств. Кажется, это было на второй год его изгнания, на Дионисиях, когда Платон выставил на конкурс хоровую оду и известил всех, что финансирует постановку Дион: жест благодарности за афинское гостеприимство. Костюмы были потрясающие: виноградные лозы, вышитые золотом по зеленой ткани, и золотой венок из виноградных листьев для флейтиста. Музыка звучала в дорийском ладу, поскольку Платон и Дионом, как и все пифагорейцы, считали лидийский лад слишком эмоциональным. А аплодисменты публики они принимали так, что весь город восхищался их манерами.