Помню, как я в первый раз ее увидел. Это еще в Элевсине было, я багаж наш распаковывал. Раскрываю корзину — а она на меня смотрит. Я даже вздрогнул. И подумал, что это лицо больше подходит храму, а не театру. Я сидел на корточках посреди мусора и глядел на нее, глядел… Надо отдать Мидию должное: он прав был, когда называл ту маску старомодной. Про нее никто не сказал бы, как говорят перед современными Аполлонами: «Ах, какая прелесть! Какой изящный молодой человек!»
Когда я спросил о маске у Демохара, тот рассказал, что ее оставил Ламприю какой-то старый актер, считавший, будто она приносила ему удачу. Предполагалось, что ее сделали к первому возобновлению «Эвменид» Эсхила, где бог занимает центральное место. Как сказал Демохар, это было в великое время Алкивиада и Никия, когда спонсоры были спонсорами.
Перед Фигалеей у нас была остановка в Олимпии; до того я никогда там не бывал, так что не мог насмотреться. По правде сказать, город был совершенно мертв, поскольку Игры в том году не проводились; но юность удовольствуется малым, и мы с Демохаром двинулись в поход по достопримечательностям. Он, как старый конь к своей конюшне, притопал к любимой харчевне возле реки; а увидев в моих глазах, что я потащу его дальше, сказал своим голосом жреца: «Дорогой мой, ты меня спрашивал о маске Аполлона. Я только что вспомнил, из чьей мастерской она вышла, как мне говорили. Пойди к Храму Зевса, и там увидишь. Дай подумать… да, западный фронтон».
Я сдался и оставил его там, а сам помчался к храму. Лес в долине был залит жарой; весна там, как у нас лето. Река уже успела обмелеть, горячая пыль обжигала ноги, а раскрашенные статуи излучали тепло. Ласковый Гермес, завлекавший виноградными гроздьями бога-младенца, которого держал на руках, казался живым: хотелось погладить его смуглое тело. Дальше начались штрафные статуи; это если атлета на обмане ловят — он должен статую поставить; дешевая, топорная работа. Но белый мрамор светился, а позолота крыш слепила сиянием своим. Большой алтарь Зевса, еще не отмытый после утренних жертвоприношений, смердел и гудел полчищами мух. Но желающих посмотреть храм всегда хватает. В портиках и колоннадах шумели гиды и барыги; лотошники продавали глиняные, раскрашенные копии статуи Зевса; знахари расхваливали свои лекарства; блеяли козлята и бараны, которых продавали для жертвы; какой-то ритор ржавым голосом декламировал «Одиссею», а его мальчик обходил окружающих с миской под гонорар… Я вошел из солнцепека в мягкую, прохладную тень — и рот раскрыл от изумления; как и все остальные, увидев внутри громадную статую из золота и слоновой кости, на пьедестале размером с мою комнату; пока глаза мои, двигаясь кверху, не встретили властный лик, говорящий «О человек, смирись со смертностью своей, ибо она — тоже бог».
На выходе пришлось отделываться от какого-то подонка, решившего, что цена мне бесплатный ужин; и я чуть не забыл посмотреть на западный фронтон. Но прямо передо мной экскурсовод остановил стайку богатых женщин — дети, няньки, соломенные шляпы и всё такое — и заговорил о скульпторе Фидии, показывая куда-то наверх. Глаза мои сами пошли за его рукой.
Треугольник фронтона был заполнен битвой греков с кентаврами. Тезей и Пириф со своими людьми сражались, защищая детей и женщин; люди против полулюдей; били, топтали, размахивали топорами; а в середине, высокий и одинокий, протянув правую руку над этой свалкой, стоял Аполлон нашей маски.
Ошибиться было невозможно. Только здесь глаза были, и рот закрыт. Я стал отходить назад, чтобы получше разглядеть; настолько был растерян, что влетел в какую-то даму… Она ругалась достаточно звонко, но я её почти не слышал. Я весь дрожал от восторга и благоговения. И даже сейчас в Олимпии та дрожь иногда возвращается ко мне.
Он стоит над битвой; он ничего не должен делать, нужно лишь присутствие его. Мир еще совсем зеленый, сырой; и только он один знает, что это за него сражаются сейчас греки, но какой-то свет от него отражается на лице юного Тезея. Греки должны победить, потому что больше на него похожи; его пророческие глаза смотрят далеко вперед. У него нет фаворитов, он бесстрастен. Он суров и лучезарен, милосерден и беспощаден. Струны его настроены на идеальный аккорд, и этот аккорд — гармония — единственный друг его. Станет ли он жалеть кифариста, если тот сфальшивит?
На обратном пути я составлял монолог для него; детская чепуха в топорных стихах, на такие способен любой актер. Завершить эту речь не удалось: Демохар успел набраться до одури, и надо было срочно доставить его домой, пока он еще на ногах стоял. Он встретил меня как своего любимого Хиласа, от чего прочие пьяницы пришли в дикий восторг. Но мне это было не в новинку. «Хилас? — сказал я. — Ты же помнишь, что с ним случилось. Геракл отпустил его одного погулять, а местные нимфы взяли и утопили его. И Геракл опоздал на корабль. Так что давай поднимайся; нам опаздывать нельзя, надо быть на борту, пока капитан швартовы не отдал.»