Завязка, как я представлял ее себе, выглядела следующим образом: мы видим Энслина, пробирающегося по Цюриху с поднятым воротником. Ночь. Две-три узкие улочки, затем он стучится в окованную железом дверь, и его впускают. В задней комнате у него назначена встреча с неким незнакомцем — маклером из Амстердама.
— Из Амстердама? — переспросил Хафкемайер.
— Да, из Амстердама. Сейчас поймете почему.
Энслин открывает свой кошелек. Там деньги. Много денег…
Я заговорщицки подмигнул Хафкемайеру.
Маклер, у которого, кстати, повязка на глазу, поглядывая на эти деньги, выслушивает требования Энслина: тот хочет, чтобы ему морем, на корабле, доставили вождя ирокезов из Америки! Хм. Зачем?
Я выдержал короткую паузу и понизил голос. Оказывается, Энслин, с виду немного неуклюжий и рассеянный писец Лафатера, на самом деле, как мы впоследствии узнаем, фанатичный приверженец физиогномики! Своенравный и нелюдимый, он вдолбил себе в голову, что должен в корне усовершенствовать учение своего патрона и благодетеля.
Однажды вечером вождь ирокезов и впрямь прибывает в Цюрих. Инкогнито, разумеется: в деревянном ящике с несколькими мелкими дырочками для воздуха. Без ведома Лафатера, погруженного в изучение посланий своих благочестивых корреспондентов со всего мира, а потому ничего не заметившего, ящик переносят в подвал, который Энслин успел оборудовать под лабораторию. В этом сквозит уже нечто франкенштейновское. Перед нами подобие анатомического театра: на стеллажах стеклянные банки с заспиртованными эмбрионами, головами безумцев, убийц и т. п.
Хафкемайер зажмурился, у него отвисла челюсть.
Днем Энслин исправно несет свою службу «наверху», у Лафатера. Ночами же, в подвале, пытается вдолбить несчастному, закованному в цепи индейцу все европейские знания — чтение, арифметику и прочее. План Энслина заключается в следующем: усовершенствовать методику Лафатера, которая до сих пор базировалась лишь на созерцании безжизненных гравюр, и превратить физиогномику в современную, экспериментальную науку. От наблюдений к опытам! При помощи лафатеровского измерительного прибора Энслин ночь за ночью проводит замеры, проверяя, меняется ли соотношение частей лица вследствие массированного воздействия знаний и наблюдается ли в связи с этим постепенное превращение дикаря в мыслящее существо. Индеец, с присущей его племени гордостью, хранит по этому поводу молчание. Все замеры Энслина в каком-то смысле являются темной стороной физиогномики и предвестием мрачных событий грядущего… Наверху жизнь идет своим чередом: визиты, переписка, балы. Однако Лафатер смутно догадывается, что в подвале, в самых недрах его дома происходит неладное. Однажды, тайком последовав за своим писцом, он обнаруживает там прикованного индейца. Уперев руки в боки, он требует немедленных объяснений. Завязывается жаркий спор, Энслин объясняет хозяину цель своих более чем странных опытов. Воззрения обоих в корне непримиримы: Энслин хочет взорвать теорию изнутри, для Лафатера же она является божественной аксиомой. Индеец, не понимая ни слова, лишь гримасничает и робко потряхивает цепями. Лафатер
Таков, в общих чертах, мой план будущего фильма. Я сложил написанные листки в увесистую стопку и водрузил их на стол. Руки свои я пристроил рядом.
Трудно было прочесть что-либо на лице Хафкемайера.
По мере того как я углублялся в свой рассказ, оно вытягивалось все сильнее. Это могло означать все, что угодно: как напряженный интерес, так и озабоченность: «Да это же ни в какие ворота не лезет!»
— Как насчет женщин? — осведомился Хафкемайер, немного помолчав.
— Великое множество, — ответил я, — но только там, наверху.
— Хм. А мотивы Энслина?
В ответ я предложил придать исполнителю роли Энслина слегка перекошенный вид, на манер звонаря собора Парижской Богоматери, если, конечно, Хафкемайер понимает, что имеется в виду.
Да, Хафкемайер понимал.
Собственное упорство закономерно привело Энслина, фанатично преданного идеям физиогномики, к глубочайшему внутреннему разладу. Отсюда и опыты над индейцем.
— Ирокез, таким образом, — доверительно пояснил я, — в некотором роде является плодом моей личной инициативы.
Хафкемайер созерцал меня в глубоком раздумье. Его мобильник запищал. Нажатием кнопки он заставил его замолчать.
Еще во время моего рассказа я заметил, что сценарий не вызывает у него особого восторга. Хотя он кивал и снова кивал, но точно под бременем тяжкого груза.
А затем: