Сама статуя представляла собой гипсовое изображение человека в пиджачной паре. По-видимому, художник полагал обязательным условием художественной правды некоторое загрубление натуры, то есть выпячивание всего того, что не может быть названо красивостью или лживым романтизмом. Поэтому рост истукана был не выше среднего, а фигурой он напоминал раздавшегося в заду конторского служащего. Видимые части одежды были изображены так подробно и тщательно, что невольно наводили на мысль о неких невидимых частях, столь же скрупулезно изваянных некогда добросовестным скульптором. В целом она (одежда) выглядела довольно кургузой и окончательно делала облик человека чрезвычайно простым и будничным: пиджак топырился, брюки мешковато висли и пузырились, кепка заставляла заподозрить отсутствие затылка, и только узел галстука тугим бубоном сидел строго посреди воротника. Лицо изваяния имело вполне неживое выражение, подчеркнутое геометрической правильностью бородки и нечеловеческой выпуклостью лба, выпирающего из-под кепки. Стояла фигура тоже не так, как стоят обычно живые люди, а отчего-то прогнувшись, словно ее только что вытянули колом по пояснице, оттопырив брюшко и вяло подняв полусогнутую правую руку не то приветственным, не то указующим жестом. При этом голова скульптуры была чуть повернута, отчего мертвые глаза смотрели не в ту сторону, куда указывала рука, — казалось, в самый неподходящий момент человека отвлекли каким-то хлопком или окриком.
Он выглядел ветхим и выветрелым, а лицо было покрыто какими-то щербинами, очень похожими на следы перенесенной оспы, и было непонятно, входили они в первоначальный замысел художника или являлись следствием воздействия природных агентов — жары, мороза, ветра, дождя и снега, которые, судя по всему, точили каменную плоть много-много лет. Что же касается точных сроков, то они давно забылись, — на подобный вопрос любой прохожий ответил бы, пожав плечами, что памятник стоял здесь всегда.
Дважды в год шагали под ним колонны веселых нетрезвых демонстрантов, и тогда улица расцвечивалась кумачом и наполнялась дребезжащей музыкой; весной возле него принимали школьников в пионеры, и самому круглому отличнику выпадала честь, встав на лесенку, повязать истукану временный красный галстук; в будни же площадь жила своей тихой жизнью, и никто не обращал на него ровно никакого внимания. Проезжал автобус, проходили туда-сюда люди, проносились на велосипедах мальчишки, порой забредала из соседнего переулка коза или корова. Зимой на голове у гипсового человека лежала пышная снежная шапка. Когда не было снега, на кепку гадили голуби и галки. Дождь смывал серые блямбы. Смывал дождь и известку, и время от времени человека нужно было белить заново…
Коля Евграфов задрал голову, прикидывая, откуда сподручнее начать, как вдруг в лицо ему посыпался противный мелкий дождь.
— Э, зараза! — сказал Коля, озадаченно озирая плотно обложенное октябрьскими тучами небо.
Белить под дождем было плоховато: промокнешь. Да и побелку свежую смоет, не задержится. Какой же дурак в дождь белит? — курам на смех…
Коля закурил и стал оглядывать свой инвентарь, мрачно размышляя насчет того, как следует поступить в сложившейся ситуации.
Кисть и ведро были райкомовские.
Что же касается грязного ящика из-под капусты, то его он только что с грехом пополам вытребовал у Верки-магазинщицы. Ох уж эта Верка!.. Поначалу уперлась было — не дам, и все тут. Стремянку, говорит, лучше возьми. Понимала бы чего в побелке…
Ну да баба — она и есть баба: прооралась — и дала.
Но, с другой стороны, ящик Верка-магазинщица кое-как выделила, а вот насчет бутылки в долг отказала наотрез, и последовавшая за тем короткая перепалка («Ведь не заборы белим! Не сортиры! — взывал Коля. — Надо же понимание иметь!») только понапрасну его взбудоражила. «Сделаешь, тогда и приходи! — гремела Верка ему в спину. — Работничек!..»
То есть, как ни кинь — все клин: и белить под дождем — дурь одна, и не белить — тоже не осталось никакой возможности.
— Сде-е-е-елаешь! — задним числом злобно передразнил Коля противным бабьим голосом. — Тьфу! Понимала бы чего в побелке!..
Вновь осмотрел налитое влагой небо и сказал угрюмо:
— Ничего, просветлеется.
Затем со вздохом поправил кепку, собранно поплевал на ладони, поболтал в ведре, примерился, вознес кисть и стал мазать левую ногу.
Приходилось поспешать, поскольку дождь мало-помалу разошелся и теперь смывал побелку почти с такой же скоростью, с какой Коля ее наносил. Все же время от времени он приостанавливался, отступал шага на два и, художнически щурясь, разглядывал работу.
— Что, брат, — невесело говорил он затем, окуная кисть в ведро. Погоди, скоро как новенький будешь…
Когда левая совершенно побелела от подошвы ботинка до середины бедра, Коля переставил ведро и принялся за правую.