Очередной полустанок заставил вспомнить, что дальний выстрел ухнул откуда-то из-за реки. Он был настолько дальним, что мне даже в голову не пришло сопоставить его звук с тем, что стоявший рядом солдат вдруг согнулся и медленно стал падать на траву. К нему кинулись, но он уже не дышал.
Это мгновенное перевоплощение, мгновенный переход из одного мира в другой даже не пугал уже – поражал стремительностью и неестественностью. И только потом я понял, что человек, привыкший к войне, при жизни привыкает к вечности. Может быть, Померанц это тоже понял на войне?
Но молодые крепкие ребята, так и оставшиеся стоять перед убитым на коленях, еще этого не понимали. И задохнулись бессилием. В руках у них были автоматы, руки корежились свежей мужицкой силой, лица пылали огнем. Но они ничего не могли сделать. Потому что думали, будто смерть непоправима. И это самое главное.
– Но ведь было обещано! – тихим, но твердым голосом откуда-то из небытия произнес Синявский. – Обещано! Когда-то давным-давно, на заре человечества, сам господь обещал, что мертвые воскреснут… А может быть, когда-нибудь так и будет, и об этом, единственно об этом, твердит вся мировая словесность. Искусство всегда – надежда.
Искусство и поэзия и были надеждой. А что еще? Больше надеяться было не на что. Впрочем, нет. Это была не надежда даже, это была вера, это была религия. Даже больше, чем религия. И именно поэтому эти волки не должны были появляться здесь, в его сказочной стране начала восьмидесятых. Да, с миром всегда было «несовпаденье, путаница карт…». Но он нашел себе заповедник, загон, огороженный высоким забором, в котором с удовольствием проводил летние дни.
Тогда я часто слышал по утрам в телефонной трубке: «Старик, пошли на выставку». И мы шли на выставку. Выставкой у него называлась ВДНХ, которая тогда, когда еще не наступила эпоха рекламы и ларечного предпринимательства, особенно в будние дни, выглядела островком иного, беспроблемного, мира. Здесь были пруды, лебеди, зоопарк, лошадки, тенистые аллеи и много-много маленьких и дешевых забегаловок. За вход надо было платить, но Аркаша Пахомов знал тайный ход со стороны киностудии, и мы проникали бесплатно.
Здесь у «горсточки потерянных людей» было все, что нужно для «нищей свободы». И в лужице разлитого по столу портвейна мерещился «пьяный корабль» Рембо́, с блеском Женькой переведенный, а в шуме фонтанов – экзотическая Аргентина, в которой он никогда не был, но где хотел бы почему-то родиться для новой жизни.
Заходить в павильоны и глазеть на достижения народного хозяйства, конечно, никому в голову не приходило. Хотя изредка попадались выведенные из стойла прямо на аллеи огромные пятнистые коровы и отменные рысаки. А вот крытые дырявым шифером забегаловки внушали покой и раскрепощение. Вчерашние пельмени с кисловатой сметаной прекрасно дополняли бутылку вина, чтение стихов и долгие разговоры. Женька чувствовал себя превосходно и поминутно через стекла очков заглядывал мне в глаза, желая удостовериться, что я тоже счастлив.
Но короткое московское лето заканчивалось, как всегда, неожиданно. А осенью бездна подступала вплотную, вместе с одиночеством. Порознь они к нему не ходили. С первыми дождями и северным ветром одиночество становилось непреодолимым. Вернее, с годами возникло понимание, что оно непреодолимо. Отваливался последний гвоздь, скреплявший с миром:
– Совсем с ума посходили! – кричала проводница. – Вот люди! Уже с козами в поезд садятся. Скоро верблюдов приведут.
Я выглянул в окно. На перроне с обиженным видом, в перекошенном коричневом платьице, стояла девочка и махала рукой вслед отошедшему поезду. А рядом с ней, выпятив вперед рога, стояла глупая коза – белая, с черным пятном между рогами.
Он по природе своей не выносил любой несвободы и в то же время мучился сознанием невозможности достижения свободы в том виде, как он ее понимал. Свобода, о которой говорили вокруг, на поверку оказалась свободой для избранных. Потому что свобода одних всегда оборачивается унижением других и, в конечном счете, никакой свободой не является. Он же хотел совсем другой свободы – свободы стихии, свободы быть «как ветер или море». Но плоть мешала. Уже почти ненужная, давно обретшая окаменевшую форму плоть тянула вниз, как камень на шее утопленника. От этой плоти он постепенно всю жизнь и избавлялся. Это не было медленным, растянутым на годы самоубийством. Это было попыткой одолеть плоть духом.
Но несвобода всегда бежала следом, наступая на пятки, мимикрируя, приобретая разные формы. По сути это и была естественная для этого мира охота на одинокого волка, не столько не желавшего «быть как вы», сколько не умевшего. Стрелки́ забегали неожиданно, со всех сторон, и было все равно уже, в какую сторону бежать. Потому что погоня всегда оказывалась не за спиной, а перед лицом. Проще было остановиться и не бежать вовсе.