Оставаясь сама собою, разрываясь на части больше, чем когда-либо, я делила себя между ними и не была ничьей сообщницей, кроме разве что судьбы, которой не осмеливалась противостоять, ибо, мешая ей, я становилась противником одного из них. А колесо судьбы вращалось с каждым днем все быстрее. Дом Колю — я чувствовала это — не продержится и года, не продержится, возможно, и месяца, хотя определенно ничто на то не указывало. Ничто. Кроме непреходящей тревоги, которая сидит где-то в горле и предсказывает неотвратимость катастрофы. Воздух тоже набрякал все больше с каждым днем. А я находилась в центре круга, который все сужался, сужался, сужался.
Накануне, однако, никакой сцены не было. Мама продолжала лежать после ухода Клоба, отказавшись выйти к обеду. Папа вернулся в четверть первого, с пунктуальностью, удивительной для страхового агента, не имеющего твердого расписания, и не соблаговолил даже заметить ее отсутствие.
— Превосходное у тебя вышло жаркое, — только и сказал он, орудуя ножом. — Интересно, почему твоя матушка никак не желает шпиговать мясо чесноком. Кстати говоря, я сейчас встретил Клоба в конце нашей улицы. — И через пять минут добавил, очищая яблоко: — А потом встретил Жюльену. — Но никаких комментариев. Ни даже мельком брошенного взгляда с просьбой рассказать третью версию. Почти тотчас он ушел, оставив поле действия за матушкой, которая, проглотив свой любимый бутерброд с топленым салом, посыпанным мелкой солью, вышла, — локоть она перевязала, а голову обернула бинтом, придерживающим на больном ухе пухлый слой ваты. Вечером — обычная история. Снова матушка устраивает представление, снова мы с папой вдвоем за столом. И — полнейшее безразличие, опровергаемое замечанием, брошенным за супом:
— До чего же люди злы! Сколько бы твоя матушка ни уверяла, будто упала с лестницы, все думают, что это я ее избил. А Бессон даже заявил мне: «Да уж, про тебя не скажешь „легкая рука“!»
Естественно. Я прекрасно понимала, что матушка не станет выходить из дому просто так — она уж постаралась показаться всюду, а ведь можно так солгать в оправдание, что это будет куда действеннее любого наговора.
И я могла бы поклясться, что с той же целью, преодолевая боль и выставляя напоказ синяки (которые вспухли и налились), она на следующее утро набралась храбрости и отправилась запекать паштет и готовить десерт на свадьбу Дерну. Я была уверена, что не увижу ее до полуночи и пробуду весь день одна. Но папа, вернувшись, как и накануне, в четверть первого, больше не выходил и, пообедав, принялся кружить по большой комнате, куда сквозь висевший на окне тюль с трудом пробивался чахлый свет блеклого зимнего дня. Он кружил так до вечера, пока я шила. Он кружил и кружил, временами что-то изрекая, не заботясь о том, чтобы связать между собою фразы, разделенные долгими, тяжкими, полными раздумья паузами.
— Представляешь, говорят, Ипполита собираются отдать под суд для малолетних преступников! — сказал он, например, когда я покончила с мытьем посуды (и, не удержавшись, раздраженно повела рукой, показывая, что это не самое страшное по сравнению с домашними событиями). Но пока его стоптанные шлепанцы выписывали круги по комнате, непредсказуемая его мысль тоже вилась вокруг какой-то главной тревоги, порождавшей, казалось, все остальные.
— А завтра — медаль!.. — усмехаясь, вдруг восклицал он. — Медаль! Что и говорить, мы ее заслужили. — Потом он на час погрузился в молчание. Кружить он перестал и принялся вышагивать по комнате от одной стены к другой расслабленной походкой — так зверь, дойдя до конца клетки и мягко повернув, идет к другому ее концу, достигает его, поворачивается и снова идет, и так без устали, словно измеряет расстояние между перегородками.
Внезапно отец остановился и стремительно подошел к окну — за ним прогуливалось человек двенадцать гостей со свадьбы, они вышли, давая убрать со стола и приготовить вечерний пир.
— Еще один несчастный! — прошептал папа.
Шесть девушек пятились по улице, вздымая коленками длинные платья, и шесть юношей, тщательно причесанных, в картузах набекрень скребли подошвами мостовую.
— «Мы в лесочек не пойдем…» — затянула одна из девушек, но никто ее не поддержал. Каждый пел что-то свое. Другая запела «Марсельезу»… Сразу чувствовалось, что матушки с ними нет, — уж она повела бы хор, а то они тянули, удаляясь, совершенно вразнобой.
Интермедия не развеселила папу. Наоборот. И пока я подрубала тряпки, он склонился над своим портретом, который я вытащила из помойки.
— Если бы у этого типа была хоть какая-то совесть, он раскрылся бы, не позволил… — вырвалось у него, но он так и не докончил фразы.
Дважды сдвинулась на электрических часах стрелка.
— А что я тебе говорил? — снова разрезал тишину его голос. — Подбила сама себе глаз, и готово — вызывают Клоба.
Отец обернулся и пошел прямо на меня, срывая с головы войлочный шлем.
— Брак, Селина?! Скверная это штука, скверная… А ты что скажешь?