— Послушай, Селина… — Я сижу на полу у его ног. А он вдруг добавляет к привычной формуле: — Начнем все сначала. — И одним духом в течение двух часов пересказывает мне все, что говорил накануне. Все то же самое, только обогащенное сочными подробностями, множеством деталей, среди которых и забытый (?) эпизод с пожаром у Дарюэлей. Однако ни слова о гибели старой Амелии. И по-прежнему никаких пояснений, никаких мыслей о причинах или последствиях. Только весь он мрачнеет — и голос, и взгляд, и лицо становятся мрачными. На бегстве Бессона рассказ обрывается. Можно сосчитать, по крайней мере, до ста; наконец он выдавливает из себя, через паузу:
— Вот так-то. А если пораскинуть мозгами…
Неужели мы добрались до гавани? Неужели сейчас узнаем страшный ход мыслей деревенского Нерона, тем более беспощадный, что он не поддается логике? Нет. Он доканчивает начатую фразу, так что кажется, это говорит кто-то другой:
— А если пораскинуть мозгами, надо ждать новых жертв.
— Кто же это будет?
Растерянный взгляд. И раздраженный. Он выпрямляется, неосторожно повышает тон:
— А я-то откуда знаю? Мне в общем все равно. Того, кто сжег мою кожу, я не выбирал. Любовника моей жены я тоже не выбирал. Клиентов моих я встречаю. Эти тоже хороши… Но можешь успокоиться: другого раза не будет. — Он встает и с горечью добавляет: — Нет, никаких других разов.
И устало опускается на свое место. Темные силы, которые им владеют, уже изрядно подточили его: лицо его иссечено морщинами, остатки бровей побелели. Внезапно глаза закатываются, вставные челюсти начинают стучать, рот раскрывается, растягивается, превращается в огромную дыру. Такое впечатление, что он сделал страшное открытие.
— Селина, Селина, ты должна сейчас же на меня донести: я опасен для общества! Опасен для общества!
Наконец-то! Наконец-то он отдал себе в этом отчет. Но слишком громко он возмущается, а моя мать совсем рядом — достаточно ей нас услышать, и мы оба сядем в тюрьму! Я обеими руками затыкаю ему рот, а он целует мне ладони. Впрочем, папа очень быстро овладевает собой, бросает на меня укоризненный взгляд, точно я виновата в этой недостойной слабости, и хладнокровно снова принимается за свою бухгалтерию. Однако вставные челюсти его по-прежнему стучат.
Вторник. С самого утра он ходит так, точно на ногах у него свинцовые гири — еле передвигается, с сумрачным лицом, — совсем точно каторжник. Снова такой же печальный день. Снова дождь моет сланец крыш, придавая их темной синеве сероватый оттенок. Снова те же цифры, такая же ночь, такой же рассказ. Как всегда, экономный в воображении и в словах — а, может быть, их ему не хватает, — он повторяет целые пассажи своих предыдущих рассказов — можно подумать, что он выучил их наизусть. Такое впечатление, будто к своим собственным воспоминаниям он может подойти лишь постепенно, продираясь сквозь некую густую поросль, которая скрывает их лучше, чем джунгли — руины! Рассказ о смерти старухи Амелии, которая, судя по стенным часам, продолжалась восемь — десять минут, теперь изложен, очевидно, полностью. Как и рассказ о последнем пожаре.
— Все это ужасно. Я больше не буду тебе об этом говорить. Я знаю, что мне еще надо сделать.
Он опускает голову, обхватив ее руками. «Я знаю, что мне еще надо сделать…» Я тоже. В перспективе — снова ночь без сна. Но в этот вечер я прячу не спички, а гарденал.
Среда. Кончено. Он выговорился — больше говорить не будет. То, что осталось в тени, навсегда там и останется. Мой отец теперь лишь статист, собственный двойник. То, что он принял какое-то решение, — несомненно. Моя восторженная мамаша только что имела возможность слышать его, как и я. Он звонил кому-то неизвестному, оставив открытой дверь в кабинет, и говорил ледяным тоном.
— Уступить — ни в коем случае… В общем, еще посмотрим. А пока я хочу лишь знать, чем я располагаю.
XXXI
«Облачность», как это принято называть в метеорологических сводках, у нас тут означает просвет между двумя ливнями — я ведь знаю мой край, знаю, что несет с собой этот запах мокрых камней, который струится между двумя пропитанными влагой коврами — землей и небом, где стремительно мчатся облака, прорезаемые гребешками крыш. То же подтверждает и этот пятиградусный холод, проникающий в кожу, несмотря на шерстяной свитер, пробирающий до самых костей, и эта застылая свежесть, так сочетающаяся с темнотой и усугубляющая малейший звук. Слышно даже, как потрескивает, охлаждаясь, металл еще теплых плит. Стекла всех витрин запотели — даже окна «Ужа», который тоже зимой закрывают раньше. Везде ложатся спать — за жалюзи видна тень девушки, которая раздевается, склонившись под тяжестью своих грудей.
— Да, тут уж всего хватает! — замечает мосье Ом.