Нить молитвы была прерывистой – все-таки он не мог сразу отказаться от слов, он слишком долго прожил со словами, а они были – как материальный пунктир, которым простегана сбивчивая ветвящаяся мысль, и не передавали всего хора мысленных ветвей.
– Господи, прости! – произнес он. – Никого не смогу осудить с высоты своей безупречности, никогда не возгоржусь белизной своей, которую не сам создал. Прости! Я прошел назначенный Тобою путь, как умел, от бездумной дремы до понимания, суть моя проснулась и прояснилась… или нет?.. А если нет, то вот, прими… и не суди ее строго, не виновата она… прибавь это к моим былым гордыне и осуждению…
Он протянул перед собой ладони с почерневшим металлом.
Молчание было проникновенным, оно было живым, оно дышало состраданием. И окутало, и стало ответом.
Два легчайших облачка снялись с ладоней и унеслись вверх. И – все. Не было больше тяжкой ноши.
На стеклянном полу образовались круги – небольшие, с яблоко величиной. Они взбугрились, словно снизу пол неудачно пытались проткнуть, да только растянули.
Бугорки быстро потянулись вверх, одновременно наливаясь цветом, – сперва были рыжеватые, потом потемнели, проклюнулась на верхушках зелень, блеснули рубин и золото.
Сад вырастал прямо на глазах. Его корни питались склубившимися облаками, совершенно закрывшими от Н. Соледад и Сэнсея – обнявшихся так, что двое почти стали одним, с общей плотью. Стволы, невысокие, но прямые, как стрелы, несли на себе кроны со зрелыми плодами, большими светлыми, из бледного хризолита, и маленькими краснобокими, сердоликовыми. На ветвях появились птицы и приготовились петь. В развилке лежал, свесив лапы, неподвижный золотой кот и смотрел огромными мудрыми глазами.
Пробудившаяся и ждущая знака музыка была во всем. А знак все медлил.
Наконец появилась тропа – прибежала издалека, извиваясь меж деревьев, и ткнулась прямо в пальцы босых ног.
Его звали. Это было прощение и обещание. Его ждали.
Он вновь был в саду. Он вернулся.
Эпилог
Когда матери рассказали о смерти сына, она не зарыдала и не спросила о подробностях, которые кажутся столь важными родне покойников. Ей было уже очень много лет, она уходила понемногу – просто силы оставляли ее, и мир сужался. Давно уже не было в том мире женского дерева рябины. И к одиночеству она привыкла, даже тихо ему радовалась – в конце концов, помирать-то все равно в одиночку…
Она положила телефонную трубку и села на старенький диван. Мысль была такая: а вот неплохо бы поспешить следом…
Ничего страшного в этом она не видела. Пройти той же дорогой, что дитя, – может ли тут быть страшное?
Думая о том, как хорошо было бы сейчас безболезненно расстаться с жизнью, сделать выдох, а следующий вдох уже в ином состоянии, внетелесном, она взяла клубок тонких ниток с приколотым к нему клочком вязания, вытянула крючок и стала фантазировать следующий ряд, развивая и разворачивая узор совсем не так, как собиралась. Все свои узоры она хранила в памяти, но не такими, каковы они были на самом деле, – ее шали и ажурные жилеты разлетались, а в памяти оставались отражения, лишенные подробностей, с пристегнутыми клочками воспоминаний.
Она любила свои руки в те минуты, когда они бездумно трудились, а мысли вольно гуляли, а душа соприкасалась с душой беспутного сына. Только в те минуты, когда руки исполняли ремесло и ей казалось, что связь с сыном осуществляется именно через руки. Такова была ее любовь к младшему сыну. Нужно было как-то восстановить связь… чтобы сын мог перетянуть к себе…
В дверь позвонили. Она знала, что пришла соседка, которая за ней присматривала и носила ей судки с супами, когда она от слабости не решалась выйти из дому.
Но в прихожую следом за соседкой вошел мужчина, пятидесятилетний, крепкий, высокий, седой, усатый. Дверь комнаты была открыта, он встал на пороге.
– Мама, – сказал он. – До тебя не дозвониться. Ты что, телефон отключаешь?
Старший все эти годы был, но не показывался. Он присылал деньги, как-то очень коротко сообщил о своей свадьбе (мать поняла, что невеста шла под венец с пузом, потому и впопыхах), потом доложил о рождении внука и внучки. Сын был и, казалось, никаких чувств к ней не испытывал, а подкармливал, как привычно подкармливал бы бродячего пса, которого каждый день встречал по дороге на работу. Ее это устраивало – ее совесть перед старшим была нечиста, и она полагала, что заслужила такое к себе прохладное отношение.
И вот он явился.
Ей было страх как неловко – она не знала, что же сказать ему о брате, которого он ни разу не видел и совершенно не знал. И странная мысль родилась – эта смерть и это возвращение были как-то связаны, как будто у нее на самом деле родилось лишь одно дитя, только меняло облик – дожив до восемнадцати, вернулось в пеленки, а потом, перескочив через годы, из тридцатилетнего вдруг стало пятидесятилетним.
Сын же глядел на мать с тревогой.
Ее голос в телефонной трубке все еще был молодым. В воспоминаниях она жила сорокалетней. Увидев мать постаревшей, сын узнал ее не сразу.