— Что мы можем сделать, мы сделаем. Это долгая борьба, не мне вам рассказывать, и многое против нас. Но прежде всего — спокойствие, спокойствие, спокойствие. Как говорят мудрые — всегда существуют две возможности. Одну мы знаем по слишком долгому опыту; на другую — на чудо — мы будем надеяться. Надежда — дело хорошее, только ее портит ожидание. Но две возможности все-таки лучше, чем одна. Однако хватит философии. На данную минуту мы имеем не очень много хороших новостей; наконец мы выжали из них обвинение, а это значит, что они должны назначить время суда, хоть когда я отправлюсь к праотцам. Но сначала, вы уж меня простите, я должен сообщить вам плохую новость. — Островский вздохнул. — Ваш тесть, Шмуэл Рабинович, с которым я имел удовольствие познакомиться и беседовать прошлым летом, — одаренный человек — умер от диабета. Об этом ваша жена мне сообщила в письме.
— Ах! — сказал Яков.
Смерть не стала ждать. Бедный Шмуэл, думал мастер, я теперь никогда его не увижу. Вот что бывает, когда распрощаешься с другом и отправляешься искать счастья.
Он закрыл руками лицо и заплакал.
— Хороший был человек, старался меня воспитать.
— Уж такая штука жизнь, она скоро проходит, — сказал Островский.
— Слишком скоро.
— Вы страдаете за всех нас, — выговорил адвокат сипло. — Я за честь бы почел оказаться на вашем месте.
— Небольшая честь. — Яков вытер глаза пальцами и потер одна о другую ладони. — Мерзкое это страдание.
— Примите мое глубокое уважение.
— Если вы не возражаете, расскажите мне, как обстоит мое дело. Расскажите мне правду.
— Сказать по правде, дела обстоят неважно, но насколько именно плохо, я сам не знаю. Случай совершенно ясный — все от начала и до конца высосано из пальца, — но он самым скверным образом связан с политической ситуацией. Киев, вы ж понимаете, средневековый город, набит суевериями всякого рода. Он всегда был центром русской реакции. Черносотенцы, чтоб они все сдохли, подняли против вас все самое грубое и темное из толпы. Они до смерти боятся евреев и в то же время запугивают их до смерти. Тут и обнаруживается человеческая природа. Богатые ли, бедные, те из наших собратьев, кто только может бежать, отсюда бегут. А те, кто не может, уже скорбят. Принюхиваются к воздуху, а в воздухе пахнет погромом. Что происходит — никто толком не понимает. С одной стороны, ходит слух, что все, что происходит, в том числе и ваш обвинительный акт, — все только средства оттяжки; и суд ваш, вы уж меня извините, вовеки не состоится; а с другой стороны, мы слышим, будто он состоится сразу же после сентябрьских выборов в Думу. Так ли, иначе ли, у них против вас нет настоящего дела. Весь цивилизованный мир это знает, включая папу и его кардиналов. Если Грубешов что-то и «докажет», так только ложью своих «экспертов». Но у нас против них есть свои эксперты, например один русский профессор теологии, и я написал письмо самому академику Павлову с просьбой проверить медицинский отчет о результатах вскрытия Жени Голова, и пока что он мне не отказал. Грубешов прекрасно знает, кто истинные убийцы, но он закрывает оба глаза и смотрит на вас. Он учился на правоведении с моим старшим сыном, так и тогда уже был известен своим фанфаронством. Теперь он известен своим юдофобским фанфаронством. Марфу Голову, этот кусок мяса, он хочет превратить если не в новоявленную святую, то, уж во всяком случае, в гонимую героиню. Ее слепой любовник на прошлой неделе наложил было на себя руки, но, благодарение Б-гу, остался жив. Один умный журналист, однако, — побольше бы таких создавал Г-сподь! — Питирим Мирский, недавно раскопал, что отец Жени оставил ему по завещанию пятьсот рублей, и на них убийцы позарились, заполучили и сразу спустили. Две свиньи, как говорится, хуже, чем одна. Мирский на прошлой неделе опубликовал это в «Последних новостях», на издателя за это наложили штраф, и полиция прикрыла издание на три месяца. Обо всем, касаемом Голова, в печати теперь ни-ни. Черная реакция, да, но я не для того пришел, чтобы вас пугать. У вас и так хватает забот.
— Чем меня уже можно напугать?
— Когда вам плохо, вы думайте о Дрейфусе. Он прошел через то же самое, только дело велось по-французски. Нас преследуют на самых цивилизованных языках.
— Я о нем думал. Какой толк?
— Он пробыл в тюрьме много лет, гораздо больше вас.
— Это пока.
Островский, рассеянно кивнув и покосившись на дверь, стал шептать тише.