Читаем Мастер полностью

Уходишь из дому, и ты под открытым небом; и там дождь, снег. Это сыплет снегом история, то есть все, что с тобой случается, затевается где-то там, в клубке общих событий. Конечно, исподволь, заранее затевается. Все мы в этой истории, кто ж сомневается, но некоторым от нее достается больше других, евреям особенно. Снег идет, но ведь не каждый выйдет на улицу и под него угодит. Лично он промок под этим снегом до нитки. Вот не думал, не ждал, а вступил в историю глубже других — так уж она подгадала. Почему — не известно. Потому что он Спинозу взялся читать? И, набравшись идей, расхрабрился? Вполне возможно, кто знает? Да, но не будь он Яковом Боком, евреем, он бы не стал правонарушителем в Лукьяновском, когда они такого искали, начнем с того; и его бы не сцапали. По сей день бы за кем-то рыскали. Да, получается, все это история наворотила, наставила оград и решеток, как, предположим, забили бы в доме все двери и, чтобы выйти, пришлось бы прыгать в окно. Вот и прыгнешь, но можешь сломать себе шею. О, в истории когда погуще, когда пожиже, но всегда много чего протекает. Островский ему объяснил. Раз приспели условия, что должно случиться, то и случится, тебя только поджидают. Когда история вокруг тебя чуть редеет, по ней вполне можно идти: дело к дождю, но сияет солнце. А он под снегом набрел на Николая Максимовича Лебедева с его этой черносотенной бляхой. И где вы видели рай?

Но его молодые родители, скажем, всю свою нищую жизнь прожили в штетле, а зло историческое все равно на них наскочило и там прикончило их. Так что «под открытым небом», он думал, — это везде. Под крышей, под небом, все равно тобой вертит история, злая история мира. Злопамятная. И куда ни пойдет еврей, он на себе волочит все — свою нищету, притеснения, обиды. Да зачем ехать в Киев, в Москву, никуда не надо ехать, оставайся себе в штетле, торгуй бобами и воздухом, пляши на свадьбах и похоронах, всю жизнь торчи в синагоге, умирай в своей постели и делай вид, что ты отошел с миром, но никогда еврею не быть свободным. Потому что правительство уничтожило свободу еврея, не ставя его самого в медный грош. И где бы еврей ни остался, куда б ни совался, все и всегда для него опасно. Дверь распахивается, чуть он приблизится. Высовывается рука, хватает за еврейскую бороду — его, Якова Бока, свободномыслящего еврея, тащит на кирпичный завод в городе Киеве, но и каждого еврея, любого еврея — тащит и делает царским врагом и жертвой; назначает убийцей трупа, любезно предоставленного его величеством, и тащит в застенок, заставляет голодать, выносить оскорбления, сидеть на цепи, как пес, хотя он невиновен. Почему? А потому что каждый еврей виновен, раз гниет государство, а не гнило бы — не боялось, не ненавидело бы в такой степени тех, кого само же и травит. Островский ему напомнил, что в России и кроме антисемитизма хватает бед. Те, кто преследует невиновного, сами не свободны. Но разве эта мысль его утешала, нет, скорей выводила из себя.

Все произошло потому — мысль кружила и возвращалась вспять, — что он Яков Бок, и ему следовало кой-чему научиться. Он и научился, и трудно досталось ему это учение; человек учится на собственном опыте, куда денешься. Но в данном случае опыт поставили на нем. И он стал, значит, совсем другим человеком, кто бы подумал? Я кой-чему научился, он думал, научился, да, но какой мне толк от такой науки? Тюремные двери она откроет? Даст мне выйти отсюда и начать сначала мою бедную жизнь? Хоть чуть-чуть она сделает меня свободней, когда я освобожусь? Или все, чему я научился, — так это только знать, на каком я свете? Океан соленый, когда вы тонете, но вы тонете, хотя и знаете это, да? Но все равно это лучше, чем не знать. Человек должен учиться, такая его природа.

Без цепей он дергался, не знал, что ему делать с собой. Время стронулось, опять покатилось, как паровоз с двумя вагонами, с тремя вагонами, четырьмя, дни сбивались вместе, вот и две недели прошли, и, к ужасу его, прошло целое лето. Настала осень, и при одной мысли о зиме его пробирала дрожь. Голова болела от этой кошмарной мысли. Суслов-Смирнов — нервный, длинный, на тонком переносье очки с толстенными стеклами, копна пшеничных волос — четыре раза приходил, задавал вопросы, делал пространные записи на узких листках; Островского к нему больше не пускали. Суслов-Смирнов обнял узника и обещал — «хотя эти кретины в суде топчутся на месте и нам мешают» — управиться побыстрей. «Но тем временем будьте осторожны при каждом шаге. Как говорится, не дышите, господин Бок. Просто не дышите». Он кивнул, подмигнул обоими глазами, прикрыл ладонью рот.

— А вы знаете, — сказал Яков, — что они убили Бибикова?

— Мы знаем, — шепнул Суслов-Смирнов, тревожно озираясь, — но не можем доказать. Только вы никому не говорите, а то еще больше усложните свое положение.

— Я уже сказал, — вздохнул мастер, — Грубешову.

Перейти на страницу:

Похожие книги