В феврале у него вдруг совсем сдали нервы. Он объяснял это своими заботами. Он сходил в то место, где изготовляли фальшивые бумаги, обнаружил, что это не то чтобы ему вовсе не по карману, хотя и дороговато, и решил обзавестись паспортом и пропиской на свое вымышленное имя. Он просыпался за несколько часов до того, как полагалось считать кирпичи при погрузке, мышцы у него были напряжены, грудь сжата, трудно дышать, и невыносимо было иметь дело с Прошкой. Даже задавая ему самый простой вопрос, он и то нервничал. Весь день он ходил раздражительный, проклинал себя за малейшую ошибку в отчете, хоть на копейку. Как-то на ночь глядя он прогнал со двора двух мальчишек. Он уже знал этих вредных шалунов, один — бледный, прыщавый мальчик лет двенадцати, другой — крестьянского вида, с пшеничной копной волос, примерно ему ровесник. Они забредали во двор после школы, вечером, кидались друг в дружку комьями глины, ломали хорошие кирпичи, дразнили лошадей в конюшнях. Яков их предупреждал, чтоб держались подальше. На сей раз он их увидел из своего окна. Они прокрались во двор со своими ранцами и швыряли камнями в курящийся над печами дым. Потом стали кидаться осколками кирпичей. Яков выскочил во двор, стал на них кричать, они не слушали. Тогда он к ним побежал, чтоб спугнуть. Они свистели, гримасничали, щупали свои гениталии, а потом, подхватив ранцы, побежали мимо сараев, взобрались на груду кирпичного лома, с нее на забор. Перебросили ранцы и перепрыгнули сами.
— Хулиганы! — крикнул Яков, грозя кулаком.
Возвращаясь в барак, он заметил, что Скобелев искоса следит за ним взглядом. И тут же дворник поскорей пошел зажигать газовые фонари. Немного погодя они засветились в сумраке, как зеленые свечи.
Прошко стоял у студильного сарая, он тоже смотрел.
— Ты как свинья резаная бегаешь, Дологушев.
Наутро к мастеру зашел полицейский исправник и спросил, нет ли кого на заводе, подозрительного по части политической благонадежности. Мастер сказал, что таких никого нет. Чин задал ему еще несколько вопросов и удалился. В ту ночь Яков не мог читать.
Спал он плохо и потому норовил лечь в постель, как только поест. Заснет сразу, но просыпается до полуночи, сна ни в одном глазу, с острым ощущением опасности. В темноте он боялся бед, о каких почти не думал в течение дня: конюшня в огне, сгорает с ним вместе, а он связан по рукам и ногам; лошади, обезумев, гибнут. Или он умирает от чахотки, от сифилиса, кашляет или мочится кровью. И — самое страшное: открывается, что он еврей. «Гевалт!» — кричал он, потом прислушивался, нет ли в конюшне возчиков, вдруг они слышали. Как-то приснилось ему, что Рихтер с тяжелым мешком за спиной идет за ним по дороге вдоль кладбища. Вот мастер поворачивается к немцу, спрашивает; что тот несет, а возчик, подмигнув, отвечает: «Тебя». Тогда Яков заказал фальшивые бумаги, заранее заплатил, но неделя шла за неделей, а он не являлся за ними. А потом, неведомо по какой причине, все как рукой сняло.
Началось спокойное, удивительное время, и первый раз в своей жизни он тратил деньги как ни в чем не бывало. Купил еще книг, писчей бумаги, табаку, пару штиблет, чтобы дать роздых ногам от сапог, роскошную банку клубничного варенья и кило муки: печь хлеб. Хлеб у него не всходил, и он пек из этой муки галеты. Еше он купил пару носков, исподнее — портки и рубаху — и недорогую сорочку, все самое необходимое. Как-то вечером, когда уж очень потянуло на сладкое, он зашел в кофейню, выпить какао и съесть пирожное. И он себе купил толстую плитку шоколада. Но потом он пересчитал свои рубли, оказалось, что он потратил больше, чем рассчитывал, и это его встревожило. Так вернулся он к скудости. Пробавлялся черным хлебом, вареным картофелем со сметаной, когда-никогда себе позволял яйцо. Штопал носки, латал старые рубахи, покуда живого места не останется. Берег каждую копейку. «Курочка по зернышку клюет», — бормотал себе под нос. У него были серьезные планы.
Как-то к ночи в апреле, когда трещал на Днепре толстый лед, а Яков — он продал книги, которые недавно купил, и потом гулял по Подолу — поздно возвращался в завод, ни с того ни с сего повалил снег. Когда взбирался в гору возле кладбища, он увидел, что какие-то мальчишки напали на старика, и криком их разогнал. Старик был еврей, хасид, в кафтане до пят, круглой раввинской шапке с меховой оторочкой и длинных белых носках. Он с трудом нагнулся, поднял со снега черную сумку перевязанную темной бечевкой. Он был ранен в висок, и кровь по волосатой щеке капала в седую, лохматую, надвое разделенную бороду. У него был ошеломленный взгляд.
— Что с вами, дедушка? — спросил мастер по-русски.
Хасид попятился, перепуганный, но Яков подождал, и старик ответил на спотыкающемся русском, что приехал из Минска к больному брату в еврейский квартал, но заблудился. А мальчишки стали в него бросаться снежками, начиненными острыми камушками.