— По своему содержанию пьеса не контрреволюционна, и хорошо, что она разрешена к постановке. Нельзя требовать от квалифицированной интеллигенции, чтобы она сдала все свои позиции и сделалась коммунистической. Но из–за поднятого вокруг пьесы шума и больших споров при разрешении постановки она превратилась в запретный плод, возбуждающий всеобщий интерес…
В роли прокурора выступил все тот же Орлинский из Главреперткома — один из самых ярых хулителей Булгакова. Суть его речи — запальчивой и длинной — сводилась к тому, что «Дни Турбиных» плод не запретный, а, к сожалению, не запрещенный.
— Это белая пьеса, кое–где подкрашенная под цвет редиски, но сердцевина–то у нее все–таки белая! И все идет от этой белой сердцевины. Характерный признак пьесы — боязнь массы. В ней нет рабочих, нет даже денщика, прислуги… Там, в этой пьесе, не хватает только хороших генералов, чтобы двинуть в поход белую гвардию…
«Совершенно неожиданно и любопытно было выступление Булгакова, — записывает в отчете Гендин. — Начав с того, что с 5 октября 1926 года критик Орлинский всячески преследует его, он хитро и довольно остроумно стал защищать своих героев».
Что же ответил Булгаков на придирки своего обвинителя?
— Уступая настойчивым требованиям Орлинского, я ввел в свою пьесу следующую фразу: Лена просит Алексея позвать горничную Аннушку, Алексей сообщил, что Аннушка уехала в деревню. Что касается денщика, то его нельзя было достать в Киеве в то время даже на вес золота. А большевиков я не мог показать, во–первых, потому, что нельзя на сцену вывести полк солдат, во–вторых, пьесу надо уложить с таким расчетом, чтобы публика могла поспеть к трамваю, и, в-третьих, большевики надвигались с севера и до Киева еще не дошли…
«Любопытно отметить, — пишет Гендин, — что две трети партера аплодировали Булгакову, между тем как галерка кричала ему, что он неприкрытый враг. В антракте Булгаков собрал вокруг себя большую толпу, где продолжал идеализацию и защиту своей пьесы».
Поведение писателя поразило не только Гендина, но и матерого, видавшего виды марксиста–полемиста Луначарского. В заключительном слове он отметил, что выступление Булгакова «носило исторический интерес». Он «очень хитро и с большой дерзостью защищал свою пьесу».
Узнал Гендин и о том, как вел себя Булгаков после вечера. Один из гепеуховых, несший караул в «Дома Герцена», удачно оказался с ним рядом за ресторанным столиком.
«Булгаков был взволнован диспутом, с которого он удрал, не дождавшись конца. Он выступил на самозащиту, так как какой–то оратор врал на него, приводя несуществующие цитаты из «Дней Турбиных». Когда публика начала кричать, что Булгаков в театре, его попросили на сцену, и он «отругнулся».
В общем, к спору о его пьесе (мы говорили около часу) он равнодушен. Его выводит из себя только одно — запрещение пьесы всюду, кроме Художественного театра. Он мог бы заработать громадные деньги, но… даже «Зойкину квартиру» везде запретили (хотя она и проскочила в Киеве шесть раз). Настроение, в отличие от «эмигрантствующих» писателей, менее агрессивное. Никаких выпадов против власти и никаких «метаний». В голосе, подергивании мускулов лица (едва заметном) чувствуется, правда, какая–то злоба, не совсем от бюджета исходящая. Если враг, то сдержанный и тайный…»
Не расстреляли, как предлагал Радек, но в августе добились своего — пьесу сняли. Ненадолго: сторонники ее уже через месяц перетянули канат на себя, на этот раз кроме Станиславского и Луначарского почему–то подал голос «за» Клим Ворошилов. «Дни Турбиных» шли еще два года, пока их не сняли опять, вместе со всеми другими пьесами Булгакова. «Турбины» вновь вернулись на сцену только через пять лет.
Пьеса пульсировала то затихая, как задушенная, то вновь обретая дыхание.
«На этой пьесе, как на нитке, подвешена теперь вся моя жизнь, — признался в одном из писем Булгаков, — и еженощно я воссылаю моления судьбе, чтобы никакой меч эту нить не перерезал».
«Бег» с препятствиями
В июле 1927 года, в разгар баталий вокруг «Дней Турбиных», ОГПУ узнало, что Булгаков замышляет еще одну пьесу. Беседуя с другими писателями, он заявил:
— Меня считают контрреволюционером, ну так я им напишу революционную пьесу!
Вскоре он уехал в Крым, где и засел за работу.
Пьеса — она получила название «Бег» — была закончена в конце года. И тогда же в МОДПИКе (Московское общество драматургов, писателей и композиторов), в котором состоял Булгаков, разразился страшный скандал. Сигналы о нем, зарегистрированные сразу в двух отделах ОГПУ — Секретном и Информационном, — позволяют подробнейшим образом восстановить этот эпизод.
Началось с того, что в МОДПИК поступило заявление Булгакова: он покидает эту организацию и переходит в Драмсоюз (Союз драматургов). Член правления МОДПИКа Гольденвейзер тут же позвонил Булгакову, чтобы разъяснить неприятный сюрприз. Состоялся следующий разговор (изложен он в агентурной сводке столь обстоятельно, будто записан на магнитную ленту):