Все, что Булгакову мило, дорого или свято в образах Киева «Белой гвардии» (в еще не остывшей рукописи на столе писателя), подвергнуто в стихотворении Маяковского не злой, но неуступчивой иронии, или вовсе отвергнуто. Впечатление от киевской тихой провинциальности, согретой памятью о величавой истории города, сравнивается с визитом к «старой, старой бабушке», а все, что «старо», – подлежит гибели и забвению. Моменты легендарной киевской истории помянуты Маяковским с демонстративной незаинтересованностью – так, ошметки и мусор памяти: «когда и кто, не помню толком…» И, добравшись до знаменитой статуи («Вот стою на горке на Владимирской»), Маяковский видит в ней только символ религиозной реакции:
Святой, впрочем, не каменный, но чугунный, а уподобление его креста плети, загоняющей в дурман веры, как раз и создает непреодолимую антитезу булгаковскому сравнению этого креста с маяком и мечом. Маяков-ский – с другим Владимиром, который, перечеркнув прошлое, сформирует будущее этого города, и дело тут менее всего в том, что Булгаков пишет о Киеве как абориген, а Маяковский – как гастролер:
Уже сама формула «трижды романтический мастер», которая так легко прикрепляется к именам двух противостоящих художников, содержит скрытый синтез противоречий. Ведь образ художника, сложившийся в лоне романтизма, – ни в коем случае не «мастер», но напротив – «певец», «пророк»; представление о художнике как о «мастере» свойственно скорее рационалистической традиции. Противоречие, а, следовательно, и необходимый для его снятия синтез, усилены в булгаковской формуле тем, что сказочный коэффициент «трижды» почти в равной мере относится и к слову «романтический», и к слову «мастер».
«Мистериальные» поиски современной русской литературы (в сторону элементов мифа, «мифологизации», «романа-мифа» и т. п.), ощущая свою связь с опытом Булгакова, редко отдают себе отчет в подобных же поисках у Маяковского, притом осуществленных раньше и в крайнем, «авангардистском» виде. То, что двум «трижды романтическим мастерам» представлялось соперничеством за жанр, тяжбой о театре, борьбой за обладание «художественной истиной», сейчас открывается историческому взгляду как подспудное стремление тогдашнего литературного процесса к синтезу.
В этом смысле очень выразительны намерения двух разнонаправленных театров, означенных именами Станиславского и Мейерхольда, заполучить пьесы драматурга из другого лагеря. Мейерхольд, как известно, сожалел, что Булгаков не отдал «Бег» его театру. Теперь, в исторической ретроспективе, очевидны возможности – и более того, тяготение сновидческого «Бега» к интерпретации на языке театра «условного», экспрессионистского (или как там это еще называется – не в термине дело). С другой стороны, МХТ, оповещенный М. Яншиным о «Бане» Маяковского, через П. Маркова и других своих сотрудников пытался получить рукопись пьесы[158]
. И опять-таки – театр, обладавший опытом постановки пьес Метерлинка и Л. Андреева, несомненно мог найти свои средства и для «Бани».В марте 1940 года Анна Ахматова, «плакальщица дней минувших», написала два стихотворных посвящения. Одно – Булгакову, в связи с его недавней кончиной:
Другое – Маяковскому, по поводу десятилетия его гибели:
Почтив обоих, она сдвинула в стихах образ Маяковского к началу его пути («Я тебя в твоей не знала славе…»), а образ Булгакова – к концу («И до конца донес великолепное презренье»). Анна Ахматова, как всегда, точна: ей интересен ранний Маяковский и поздний Булгаков.
Необходимость синтеза – вот, по-видимому, тот урок, который следует извлечь из сопоставления прижизненной и посмертной истории двух мастеров. Задача синтеза всегда актуальна для такой культуры, как наша, – единой, но разносоставной. Задача эта никогда не может быть решена до конца, но на пути ее решения совершаются художественные открытия.
Глава седьмая
Смех под знаком апокалипсиса
I