В «Жизни господина де Мольера», в пьесе в нем же «Кабала святош» и в утраченной пьесе о Парижской коммуне – это Париж. В пьесе «Последние дни» («Пушкин») действие, в соответствии с исторической реальностью, протекает в Петербурге, но, говоря строго, Петербурга там нет – в том смысле, в каком есть Киев, Москва, Константинополь, Иерусалим в других булгаковских вещах.
Зато разные варианты «Адама и Евы» переносят действие то в Ленинград, то в некий условный «город», образуя двоение, подобное паре Киев-Город. Все же заметно, что Булгаков, включая Петербург и Париж в число великих городов, не спешит признать за ними статус особый. Быть может, потому, что они слишком «светские»?
В инсценировку «Мертвых душ» для театра и в сценарии для кино Булгаков стремился, обескураживая заказчиков, внедрить Рим. Ну, какой там Рим, если речь идет о российской провинции, из которой хоть три года скачи, ни до какого Рима не доскачешь! Правда, есть оправдательная биографическая мотивировка: именно в Риме Гоголь работал над «Мертвыми душами». Ну и что? Зачем же тащить Рим в инсценировку и сценарий? Ведь в инсценировке «Дон Кихота» не понадобился Булгакову тот захолустный испанский городок, где Сервантес сочинял свой роман… Предыдущие случаи как бы очевидны: действие происходит там, где должно происходить.
Случай с «Мертвыми душами» нетривиален и потому заслуживает внимания.
Булгаков вполне отдавал себе отчет в нетривиальности своего замысла. Сообщая П. С. Попову, другу и добровольному биографу, о намерении перевести действие своей инсценировки в Рим, он добавлял: «не делайте больших глаз!» Из плана Рим был исключен немедленно театром, заказавшим инсценировку: «И Рима моего мне безумно жаль!» То же случилось со сценарием для кино: «Но – боже! – до чего мне жаль Рима!» – даже от ближайшего, понимающего друга он ожидал удивленных «больших глаз». Никогда не видавший Рима, Булгаков с нескрывае-мой, какой-то особой интимной нежностью называет его «мой Рим». Сожаление об утрате Рима звучит как вопль или мольба: ведь это – «самое главное!»[217] Ему сладостно еще раз пропустить через воображение уже ликвидированный «силуэт на балконе». За всем этим стоит необыкновенная влюбленность художника в свой замысел – и только одна попытка объяснить его: если Гоголь видел Россию «из прекрасного далека», то и нам следует взглянуть на нее так же.
Соблазнил бы Булгакова взгляд «из прекрасного далека», если бы это «далеко» располагалось не в Риме, а, скажем, в Сорренто (дело вполне возможное – ведь мог бы болезненный Гоголь жить в курортной местности)? Очень сомнительно: провинциальный курорт в качестве точки зрения «из прекрасного далека» был бы отведен Булгаковым, скорей всего – просто не был бы замечен. Дело тут, надо полагать, не в «прекрасном далеке», а именно в Риме, и приведенный выше ряд булгаковских Городов недвусмысленно высказывается в пользу подобного истолкования. Этот ряд без Рима неполон, он подразумевает Рим, втягивает Рим в себя, более того – Римом осмысляется. Потому что это ряд не просто больших или великих, но прежде всего – Вечных городов, и как же ему обойтись без Вечного города Рима, без Города?
Киев, Москва, Иерусалим, Константинополь, Рим – непререкаемость этого ряда избавляет от необходимости что-либо доказывать и открывает глубокие слои булгаковского художественного мышления: ему свойственно помещать действие своих созданий в Вечный город. На этом фоне резко осмысляется провинциальный Батум, и только деревенские «Записки юного врача» выпадают из ряда (но они выпадают из булгаковской типологии и по другим признакам).
В польской легенде о пане Твардовском (и в балладе Мицкевича о нем же) этот славянский Фауст продает душу черту, о чем составляется договор, миг исполнения которого наступит, когда пан приедет в Рим. Ясное дело: где же еще исполняться столь великим договорам? Черт хитер, но и пан не прост: он старательно обминает все пути, ведущие в Рим, и продолжает пользоваться всеми благами, вытекающими из договора. Но черт все-таки подловил пана. Черт явился к должнику, когда пан Твардовский пировал в корчме под названием «Рим». (Булгаков, заметим в скобках, иронически переворачивает эту ситуацию: телеграмма Степы Лиходеева из Ялты прочитывается как отправленная из подмосковной чебуречной «Ялта».) Игра слов стоила пану жизни и души. Вечный город и носящий его имя придорожный трактир оказались равнозначными с точки зрения буквы договора.