Я вспомнил, как наутро унтер, из отряда Суоелускунта спрашивал у всех:
— Кто его зарыл ночью? Кто прикрыл его сосновыми, еловыми сучьями и насыпал над ним могилу?
Но никто этого не знал. Он смотрел на меня, когда спрашивал это, но я тоже не знал. Я так и ответил ему. А доказать что-нибудь другое он не мог, потому что он тогда вместе с теми двумя пьяными спал, как убитый, до самого утра. Откуда ему было знать: уходил я ночью из дому или нет? И никто никогда ничего не будет об этом знать. Я спал в ту ночь, как и все другие. Я готов был в этом поклясться кому угодно, даже Егорову. Вот и все.
— Ваня! — позвал я Егорова. — Ваня!
Я прислонил к дереву винтовку, встал перед ним на колени и снова слегка приподнял его от земли. Он был весь мокрый и холодный насквозь и очень тяжелый. Такие люди не бывают легкими.
Я прижал его к себе, чтобы отогреть немного, но чем отогреть. Я сам продрог, как пес. И я готов был заплакать от злости на то, что не могу ему ничем помочь. Я только покачал его слегка, как будто хотел убаюкать. И он вдруг открыл глаза. Я сразу же отпустил его и отодвинулся в сторону. А он узнал меня, улыбнулся и сказал по-фински:
— Ослаб я очень…
Я спросил его по-русски:
— Они били тебя?
Он кивнул головой и ответил тоже по-русски:
— А главное, ни разу не накормили.
Тогда я быстро выпрямился и начал хватать себя за мокрые карманы. Ведь мать что-то сунула мне на дорогу. А когда я переоделся в форму солдата, то переложил все, что у меня было, в новые карманы.
И я нашел у себя кусок пирога с черникой. Но на что он был похож! Бумага намокла и прилипла к нему, и сам он раскис и развалился. Я не знал, что делать с этим липким комком, и держал его перед собой в руках, как дурак. А Егоров улыбнулся и взял его. Он разломил его пополам и протянул половину мне. Но я сказал:
— Зачем? Не надо мне. Ешь, ешь!
А он ответил:
— Нет, возьми и ты, Хейно.
И после этого я больше ничего не мог ему сказать. Я только отмахнулся и отошел прочь. Слезы душили меня, и я не мог больше выдержать. Никогда прежде не называл он меня «Хейно», а тут назвал. Это что-нибудь да значило. Это очень много значило. Я не знал, куда деваться. Голова моя была готова лопнуть от боли, и мне хотелось кричать. Я лег позади деревьев на мокрую прошлогоднюю хвою и заплакал.
Черт его знает, почему я был такой плаксивый в ту темную сырую ночь! Я заплакал, уткнувшись лицом в хвою, и начал ее хватать губами и жевать, чтобы он не услышал, как я плачу.
Но он услышал, потому что я в конце концов разревелся, как баба, и не мог удержаться. А когда я немного успокоился, он подошел ко мне, тронул за плечо и тихо спросил по-фински:
— Пойдем?
— И я ответил ему по-русски:
— Пойдем.
Он сунул мне в руки мою винтовку, и мы пошли.
Я не знал, куда он шел. Но я готов был теперь идти за ним куда угодно — все равно. И пусть бы кто-нибудь посмел теперь его тронуть у меня на глазах. Я знал бы, что мне делать с моей винтовкой и штыком.
Я шел за ним и думал о том, как сильно мы все ошиблись, враждуя с русскими. Никогда не найдешь на свете друга лучше, чем русский человек. И какой сильный этот народ! С таким ли народом не дружить!
Егоров шел впереди, и по временам я различал в просвете деревьев его широкую спину. Винтовки наши задевали за листву, и на нас сыпались брызги.
Я шел за ним, и мысли мои шагали вместе со мной.
В мире творилось непонятное. Все так же мирно поднималось и садилось солнце, окрашивая небо теми же красками. Но на земле совершались непонятные и страшные дела.
Вольный финн призвал в свои леса жестокого, выхоленного гитлеровца и не мог понять, что этим отдал себя в его власть. Русский бился с этим гитлеровцем с такой яростью, что гудела земля и трещали кости. Получалось так, что он бился за свободу того же финна. А что делал в это время финн? Что делал финн?
Я слегка ускорил шаги, поравнялся с Егоровым и спросил по-русски:
— Мы еще вернемся, Ваня?
И он ответил мне по-фински:
— Да. Вернемся, Хейно.
И я опять спокойно пошел за ним. Раз он сказал «вернемся», значит так и будет. Лиза и мать будут свободны, и дом со старым садом — тоже.
Мы шли, а над нами в темноте шумели мокрые вершины. Мы шли долго, до самого утра, и я не устал нисколько— вот что было удивительно. Я только беспокоился за Егорова, который продолжал хромать, опираясь на винтовку.
На рассвете мы перешли по зыбкой поверхности какое-то болото и снова вошли в глухой лес. И здесь нас окликнул человек с автоматом:
— Пропуск!
Егоров ответил:
— Никакой пощады!
Человек с автоматом молча кивнул Егорову, и мы вошли в землянку.
И первый, кто поднялся нам навстречу при свете коптилки, был широкий и могучий, как сама земля, Матти Леппялехти. Он только что собирался ковырнуть трубкой в своем кисете, но, увидев Егорова, потянулся к нему, вытаращив от радости глаза и разинув рот, в котором все зубы были целы и крепки, как у лошади. И они поцеловались, черти, русский с финном, и я отвернулся, чтобы не особенно мешать им.