Охотно признаюсь, что проблема, вероятнее всего, таится во мне самом: ничего не поделаешь, я воспринимаю жизнь иначе, нежели многие другие. От различных выпускников гимназии Фоссиуса я знаю, что они регулярно встречаются, чтобы окунуться в блаженство, которое дает им воспоминание о школьных временах. Спустя каких-то полвека они, уже трясущиеся старцы, по-прежнему подражают голосу того или иного учителя и покатываются со смеху, вспоминая, как лопнула резинка в панталонах учительницы немецкого, мамзель Боланд, так что они съехали ей аж до колен; как г-н Врекен, преподаватель латыни, вернул контрольную одному мальчику по имени Аделаар[15] с отметкой «1» (кол) и примечанием: «Куда ты, ласточка, летишь?»[16] Я ни в коей мере не хочу оспаривать тот факт, что для многих, — возможно, для большинства людей, — такие воспоминания невероятно забавны и дают некую передышку в наши суетные времена.
Но все-таки, что во всем этом было не так? Это была весьма современная, хорошо оснащенная, спроектированная согласно новым открытиям в области педагогики и здравоохранения школа постройки начала тридцатых годов. Перед официальным, вечно запертым входом даже красовалась статуя тортогубца Кропа. Доступ свету и воздуху здесь имелся в избытке, но, по сути дела, это была мертвая коробка, пустая жестянка из-под печенья, ржавая бонбоньерка, полная застоявшихся запахов; ничего из того, что здесь происходило, не имело отношения к действительности — не говоря уже об обществе — или к тому, что принято называть словом «жизнь». Высокопоставленные академики, амбициозное среднее сословие и мечтавший выбраться из выгребной ямы рабочий люд равно отправляли детей в эту школу, где уже в первом классе проваливалось сразу более трети учеников, с небольшой статистической разницей между тремя кастами. Во всей этой братии чувствовался некий надрыв: они должны были «чем-то стать», эти юнцы, и, что касалось профессорских и докторских сынков и детей священников, возможно, даже чем-то большим, чем их могущественные родители, и все-таки из этой школы не вышло ни одного зрелого человека: ученический состав представлял собой кучку уродливых, педантичных и нездоровых придурков, душевнобольных и психопатов.
То, что я сообщил об ученичках, относилось — помимо нескольких исключений, которым я чуть позже попытаюсь отдать должное — и к учителям. Те, в свою очередь, также считали, что должны сделаться и сделаются чем-то, кем они не были и никогда не будут: практически любой лелеял совершенно иные амбиции, нежели простое преподавание в средней школе; в сущности, они полагали, что слишком хороши для этого, и мечтали порой об академических, но в основном об артистических высотах. Учитель нидерландского, Херман М., опубликовал под собственным именем натуралистически-автобиографический роман, в котором излагал, как трудна жизнь человека, который женат на одной женщине, но полюбил другую и вступил с ней в связь, — прежде всего если та носит уж очень облегающие кофточки, чересчур подчеркивающие ее грудки, которые так и тянет потискать, — но на вдохновенное преподавание нидерландского он способен не был. Наш учитель французского, Мартин П., выпустил под идиотским псевдонимом лирические стишки по-голландски, в которых «чайки стригли воздух над водой»; никто от этого, конечно, не умер, но заниматься у него было мукой мученической — отсутствие интереса и апатические выпадения из действительности, во время которых он половину урока пялился в окно и то и дело разражался рыданиями, что никого не удивляло.
Как бы мне назвать этих людей? Я думаю, это была клика, в которой одна щепка, обломок, плавучая деревяшка проталкивала другую.