Концептуалистке нравятся губы женщины с серебряными руками — женщины, которая может съесть грушу с дерева, связав за спиной пеньки рук. Она представляет, как стоит на кровати в одних трусах и носках, держа грушу за черенок, а перед ней на коленях женщина с серебряными руками. А после та может вскарабкаться на дерево и швырнуть вниз сперва сережки, потом пояс, потом ботинки, потом трусы, и остаться голой, как груша.
— Спасибо, — кивает концептуалистка, кусает сладкую сочную грушу и бездумно вытирает ладонью губы. Теперь надо заново накладывать помаду.
При чтении взгляд ходит слева направо, слева направо, слева направо, как челнок в ткацком станке. Страница — узорчатая ткань, лебяжье-черная, лебяжье-белая.
Лат.
За столиком уличного кафе концептуалистка пьет чай с женщиной, у которой серебряные руки. Ее собственные тоже стали серебристыми от заживающих шрамов.
— Теперь я могу спросить… — говорит она, но не спрашивает. Отвлекается на голубя, который важно расхаживает рядом, приседая и покачиваясь, надув от вожделения шею. А голубка с затравленным видом клюет камешек и вдруг неожиданно улетает. Концептуалистка неумело улыбается и снова поворачивается к собеседнице. — Лишиться одной руки — это может считаться несчастьем, — говорит она. — А лишиться обеих — это уже неосторожность. Я цитирую. Как бы.
— Я пыталась запрыгнуть на товарняк с друзьями — одна знакомая девочка из приюта и парень постарше; он сказал, что так можно доехать до самого Рино и это клево. Им удалось, мне — нет. — Она размешала сахар в чае серебряным пальцем.
— Правда?
— Нет. Мой отец отрубил их топором. Сказал, что иначе дьявол захомутает его хвостом за шею и утащит в ад.
— Вот непруха-то.
— Ага. Хотя… — Обе смотрят на серебряные руки.
— Ох ты ж е-мое, — говорит она, глядя в зеркало, и начинает вытирать рот скупыми движениями. Опять помада размазалась, даже подбородок умудрилась извозить.
Может, она только что занималась оральным сексом с женщиной, у которой серебряные руки, а та перед этим вытащила за хвостик свой жуткий тампон и залихватски швырнула в окно (после они выглянули наружу — тот лежал на соседском кондиционере, словно дохлая мышь, — и расхохотались), а потом скользнула вверх с поцелуем, что на вкус как железо и соль, и в осколке зеркала на стене поймала свое отражение с красным ореолом вокруг рта.
Может, она съела собственных детей. Тех, что родила от критика. Только они куда-то запропастились за те шесть лет, что она делала крапивные рубашки. А ведь эти рубашки точно подошли бы детям, которых она тоже сделала… Концептуалистка начала подозревать агентессу, чья зависть — к тем самым художникам, чьи дела она вела! — была общеизвестна. Но подозрения нельзя было высказать, потому что концептуалистка тогда не разговаривала.
Сейчас агентесса и критик беседуют на другой стороне зала. Критик склонился, чтобы лучше слышать ее в общем гуле, и почти уткнулся носом ей в грудь, выпирающую из выреза скорее по-матерински, чем соблазнительно.
Рядом кто-то рассказывает о стеклянной горе, что недавно выросла неподалеку от центра, — может, это просто новое здание того архитектора, ну, который построил еще ту штуку в Барселоне. Концептуалистка тут же почему-то решила, что именно туда ушли ее дети, то есть ее братья, то есть, нет же, дети.
Критик никак не может справиться с маленькой отбивной, какие официанты разносят на блюдах, и агентесса заботливо вытирает ему рот — жестом скорее соблазнительным, чем материнским, хотя он ей явно в сыновья годится.
У критика большая голова, свисающие волнистые патлы, какие обычно носят виолончелисты. С другой стороны зала он ловит ее взгляд и поднимает пластиковый стаканчик, проливая газировку себе на запястье. На темных волосах вспыхивает блик, будто там гнездится что-то золотое.
Концептуалистка рассеянно кивает. Дети… где они сейчас могут прятаться? Под бумажной скатертью, под столом с рядами стаканчиков? Она чувствует на себе взгляд агентессы. Пахнет горелым мясом — должно быть, мини-сосиски подгорели.
— Ох нет, вот он идет, — говорит женщина с серебряными руками. — Не стоит этого. Просто живите долго и счастливо. Опять.
В постели он поворачивается ко мне спиной, и я сую руку ему под крыло. Чувствую, как он думает, думает, думает; потом расслабляется во сне.
Я знаю, о чем он думает, я тоже когда-то был кем-то другим. Быстро линял, когда она меня целовала, — боялся этой розовой искренней любви. Еще не согрелась кровь, еще между пальцами тянулись полупрозрачные пленки. Скованный своей непомерной тяжестью, я рванулся обратно в пруд — вялый прыжок, вулканический плюх.