Впервые за всю жизнь во мне — покой. Меня чуть качает в этом покое, но ни одного движения я сделать не могу, так сладок мне голос матери. Не мне она говорит, как обычно, но при мне и для меня, я знаю, мать хочет, чтобы я слышал:
— Моя бабка знала землю и часто повторяла: «Не бойся испачкать руки. Тебе кажется, что это грязь. Не грязь, твоя еда, твоя постель, твоя вечность…» Она заставляла меня рыхлить землю, сажать семечко, полоть сорняки. И всё приговаривала: «Уйди грех из меня, уйди скверна. Приди росток, приди плод». Сначала заставляла, пока я хотела бежать прочь. Дорога у меня есть — бежать. — Мать не оборвала себя, не сделала значительную паузу, как ни в чём не бывало, будто о каше на плите или о крючке для пальто сказала, и продолжала: — А бабка хвать за шкирку и — держит на месте. Я рвалась из её рук, пока не прострелило насквозь: не на месте держит она меня, направление даёт бежать.
Анюта не понимает? Сейчас не о том спросит. Она спрашивает:
— Что выращивала она?
Слова «патиссоны», «облепиха», которые я слышу в первый раз, легко погружаются в меня как родные, будто они уже жили в глуби моей, будто эти слова — мои.
Мы с Павлом могли бы нестись впереди по широкой деревенской улице, но разговор матери и Анюты держит нас возле них.
Я уже почти с мать ростом, и мне нравится, что наши головы — на одном уровне и плечи чуть соприкасаются.
Иногда Павел срывается с моего плеча, но тоже не летит вперёд, а кружит над нашими головами. Петля, ещё петля.
Всегда от матери для меня жил лишь голос, а сегодня вот она, идёт рядом со мной по дороге. И слева от нас — лес, потом поле с зелёными ростками, а справа — дома с огородами. И слова матери мне предназначены тоже, я чувствую это.
— Бабку любила больше всех. Да и кого было любить? Родители бросили меня на неё. Бабка и его успела порастить — до трёх лет!
Спасибо, Свет. Всеми силами держу я этот мой день. Только бы он длился.
Тучка кидается к матери, будто знает её всю жизнь. И Мурзик кидается к матери. И мать садится на землю, прямо перед Анютиным крыльцом, и позволяет Мурзику усесться на её колени, а Тучке — обе лапы бросить ей на плечи. Так и сидит она, одной рукой обхватив Тучку, другой — Мурзика. И я сижу рядом с ними на земле. Павел кружит над нами и кричит.
Обед. Лес. Огород. Ночь с матерью в одной комнате. Снова огород. Снова лес. Снова общая еда. Моя ли это жизнь?
Я рядом с матерью выпалываю сорняки, рыхлю землю вокруг ростков картошки, повторяю движения матери и Анюты, и словно мамина бабка, которая успела и меня порастить, говорит: «Уйди, грех…» Тучка переползает по меже между грядками следом за нами, чтобы быть рядом с нами, Мурзик носится по огороду и играет листьями клубники и салата, а Анюта кричит своим детским голосом: «Брысь! Не тронь!»
Но Мурзик не боится её окриков. И потом он — лёгкий и бьёт лапой несильно.
Павел ходит по огороду и клюёт что-то, лишь ему видное.
Так и застыли картинки моего недолгого равновесия перед глазами навсегда. Дождь, солнце, аккуратные грядки, дорога к станции и обратно, магазины, в которых мы с Анютой покупаем продукты, вечера перед телевизором, книжки и прогулки в лес… — не остаётся времени подумать, я занят каждую минуту.
Мать приезжает вечерами.
Совсем не похожа она на себя. Не бледная, как обычно, да и выражение лица изменилось. Может, из-за того, что загорела…
Глаза по-прежнему странные, смотрят и — не видят, но улыбка чуть смягчает эту странность — похоже, со мной мать, и с Анютой, и с Тучкой, и с Мурзиком, и с Павлом.
Ни румянец, ни улыбка не прячут растерянности. Мать заблудилась и не может выбраться. Крошки хлеба, разбросанные ею по дороге на пути в чащу, куда завёл её злой человек, склёваны птицами, и она не находит дороги, крутится на одном месте волчком.
Всегда худая, сейчас она впереди словно набухла, юбка узка ей. И Анюта в один из вечеров сидит за швейной машинкой, строчит и уже почти ночью подаёт матери новую юбку, скрывающую то, что она так животом раздулась.
Жив ли Саша? Вернулся ли? Приходил к ней? Не могу определить по её лицу.
Исподтишка подглядываю за ней. Заискивающе смотрит мать на Анюту, читая ей непонятное стихотворение, снова рассказывая о бабушке. И ни храбрая улыбка, ни возбуждённость, ни голос, незнакомо громкий, растерянности не скрывают. Мне не нравится эта растерянность, не нравится не понятная мне зависимость от Анюты, они разрушают ту мать, которая — над людьми. Неловкость чувствую я, глядя на неё, и странную связанность её растерянности и зависимости от Анюты со всей моей дальнейшей жизнью.
Мы всегда провожаем мать на станцию все вместе, даже Мурзик. Тучка бежит впереди, нюхает каждый куст и возвращается к матери. Мурзик бегает за Тучкой и ловит её хвост. Павел тоже летит быстрее, чем мы идём, но, как и Тучка, возвращается к нам.