Слышим мы, что в Петрограде Временное правительство поставилось. А из Питера до нашего Голубкова не близок переезд. И никакие перемены не задели нашу деревню. Задело ее одним слухом, да и тот люди меж ушей пропустили: и верили ему и не верили. А больше — не верили.
— Не может быть, — говорили старики. — Миколай был не царь, да и Керенский — не осударь.
Старики вздыхают:
— Куда-то теперь мать Россию понесет? Под какой-то она ветер попадет? К какому-то она берегу пристанет?
И у мужа моего те же речи.
Все и перемены наши, что подушные подати мы перестали платить и никто их у нас не требовал. Будто и забыли про нас.
Потом услышали, что Керенский сбежал. Муж-то и ахнул:
— Миколку спихнули, а этот сам наубег убежал. Миколай худой был, а от дела все-таки не бегал.
А я ему в ответ:
— Худому дереву немного надо: от ветра падет. А они оба на корню подрябли да погнили. Не два же века им жить.
Не любо мужику.
— Ты уж скажешь, так не от жалости.
— Чего, — говорю — их жалеть: доброго от них я ничего не видала, хорошего не слыхала.
Так я с мужем и жила. Браниться мы с ним не бранились, а словом его осекала. Скажешь слово, муж на лавку так и сядет.
С детства мне пословицы за ласковое слово казались. На них я и говорить училась. У кого услышишь — как на удочку подхватываешь. А потом я и своедельные пословицы сыпать стала. Вижу, что к случаю слово применить можно, — пословица сама на язык и просится. Скажешь — все, что нужно, свяжешь.
А вот в хозяйском да и семейном деле муж верх держал. Тут уж говори не проговаривайся, тут я каждую минуту на его лицо поглядывала. Ждала, пока он не только словами, но и глазами заговорит.
Через двор от нас мать жила: окна в окна. Пошла я как-то к ней да и долгонько просидела. Пришла домой, муж темный ходит. Не бил он, не мучил, не бранил и не ругал, а только сказал:
— Уйдешь, так знай, когда прийти.
Тут уж я не отвечала, а смолчала, только вздохнула. Вздыхала-то я чаще, говорила-то реже. Да и к матери решила не почасту ходить да не подолгу сидеть. И с тех пор по месяцу да по два я к матери не хаживала. Мать ко мне не идет, и я к ней.
Посмотрит-посмотрит муж да и скажет:
— Ты, добра дочь, хоть бы к матери заглянула.
— А я через окна заглядываю. Не умею ходить, так и дома сижу.
Весной мы с мужем поехали в Пустозерск. Надо было мне хлопотать в волостном правлении, чтобы в девичью фамилию перевестись, снова Голубковой стать. Не хотелось мне, чтобы дети мои носили фамилию изверга — моего первого мужа. Вот там мы и узнали, что сейчас уже не волостное правление Называется, а исполком.
Муж мой был лихой рыболов. Когда он уходил на низы, никогда с праздниками не считался. Если рыбное время подойдет, он едет ловить, на других не смотрит.
— Рыболова, — говорит, — одна тоня кормит, не надо десять забрасывать, коли во пору да вовремя.
Благовещенский день люди никогда в дороге не проводили, считали его бессчастным днем. В благовещенье добрая птица гнезда не вьет, красна девица косы не плетет, добрая жена решета в руки не возьмет, добрый мужик топора не берет… Примет к благовещенью много.
А Фома считал этот день счастливым. Люди празднуют, а мы едем.
— Вот когда рыбы не будет да падеры ударят, тогда и попразднуем, говаривал он.
Объездит Фома стоялые, необновленные тони, обловит их, возьмет заледную рыбу, а соседи только еще едут. Опоздают на неделю, а у Фомы полпромысла добыто.
Раньше всех уйдет он с низу, сено косить начнет. Люди с низу идут на летнюю работу, а у Фомы, видят, уже стога стоят.
И столько у него семейства было — от двух жен тридцать человек детей, — а жил он не хуже, чем другие люди. И ведь не чужими трудами пользовался: сам бы еще чье-нибудь дело сделал.
Появилась на Печоре небывалая болезнь — испанка. Много людей мерло от той болезни.
В Пустозерске половина людей вымерла, в деревнях целые семьи испанка скосила. А у нас, в нашем роду, все переболели, и ни один не помер, ни из малых, ни из старых. Мы с мужем тоже испанкой болели, а всю болезнь на ногах перенесли. Я целый день за больными хожу, все хозяйство на мне, а ночью — самовары грею, больных горячим поить.
Той порой нашу Печору белые под себя подмяли.
И до Голубкова дошел слух про белых. Говорили, что вверх по Печоре белые мужиков убивают, расстреливают. В одной избушке, в лесу, они двадцать красноармейцев сожгли.
Под селом Сизябским на Ижме (там жила моя крестница) белые спускали мужиков в прорубь. В Мохче старуху Лукерью семидесяти пяти годов за то, что у нее двое сынов партизанили, белые привязали к конскому хвосту, и конь всю ее растаскал.
Народ злобился. Слышно было, что хотят белые всю Печору иноземцам отдать.
На лесопильный завод иноземцы нежданными гостями приехали. Стали мужиков к себе подманивать да подговаривать. О ту пору хлеба по всей Печоре не было. А иноземцы навезли пароходы муки, да не простой, а белой сеянки, которой мы вовек не видали.
Начали ездить по деревням разные прихлебатели иноземцев.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное