Итак, Маргарета Гертруда МакЛеод, урожденная Зелле, прекратила свое существование. Она окончательно покинула обывательский мир мещанского благополучия. Теперь есть только лишь Мата Хари, художница, танцовщица. Начинается блестящая, роскошная жизнь со всеми ее атрибутами, с волнениями и интригами. Но это блестящая, эта роскошная жизнь выглядит в записях танцовщицы очень чистой, очень сдержанной, очень благовоспитанной, так как то, что она пишет, предназначалось скорее для отца, чем для публики.
Если ее душа, что, пожалуй, вполне объяснимо, и была опьянена радостью из-за первых триумфов в полной независимости, вдали от супружеских ссор, оскорбительных унижений со стороны семьи и не в последнюю очередь вдали от обывательских пересудов и злых осуждений голландского общества, то в ее парижских воспоминаниях эта радость почти вообще не ощущается. Ее занимают исключительно два вопроса: ее будущее и ее супруг, тень которого, как она предчувствует, продолжает влиять на ее жизнь. Она постоянно думает, что он вскоре появиться, чтобы воспользоваться своими правами, так как развод еще не был окончательно решен судом в Амстердаме. Добродетельные судьи, полные священного почтения к привычной общественной дисциплине, полагали, что у благородного офицера кавалерии было полное право обращаться с женой как с лошадью. Да, если бы сам МакЛеод с положенным этикетом, честно и благородно, занялся бы разводом, высокие господа из юстиции, конечно, поторопились бы с решением; но это произошло лишь тремя годами позже. Сначала достойному супругу, когда он узнал, что его грешная половина посвятила себя танцу в современном Вавилоне, пришло в голову написать ей письмо с угрозой, что он запер бы ее в монастыре. Как будто во времена Людвига XVI! Парижанка смеялась бы до смерти над этим патриархальным наглым требованием. Но неопытная голландка в первый момент была поражена, беспомощна; она плачет и вымаливает по телеграфу совет, чтобы поспешить, наконец, на родину и спрятаться от мира в строгом доме у родственников в Неймегене.
С удивительно хладнокровным самоотречением она пишет в январе 1904 года: «Таким образом, я проклята оставаться здесь…» Здесь, провинциальная серость туманного, обывательского и безрадостного существования, где только у начищенные щеткой медные котлы имеют право блестеть, если бледное солнце соблаговолит дотронуться до них своим лучом. Здесь вымершая улица, ленивая улица, вечно враждебная улицу, где шум неизвестных шагов соблазняет служанок, с любопытством бросать украдкой взгляды из-за занавесок. Здесь садик с тюльпанами, содрогающимися на холодном ветру. Здесь туман, мягкий туман, который закутывает все, как в покрывало, которое смягчает звук, который даже колокольному звону часов на ратуше позволяет звучать только тонкими серебряными звуками. Здесь никогда не ослабевающий контроль благодаря матерям, тетям и двоюродным сестрам, которые слышали какой-то звон о скандальном бегстве в Париж и о публичных танцах в театрах. Здесь, короче говоря, чувство стыда и неутолимой тоски…