Вокруг ничто не нарушало тишины. Фронт уже откатился далеко на восток, но Мария не знала этого и потому остерегалась. Солнце клонилось к закату, был тихий, безветренный день. Дойдя до самой опушки, Мария увидела, что копны целые. Присела у одной из них отдохнуть и заметила на ближней лесной поляне земляной, присыпанный листвой бугор, которого раньше не было. Озираясь, пошла туда, к незнакомому бугру. Это оказался пустой немецкий блиндаж. Мария сошла вниз, осмотрелась в полумраке. В темном углу блиндажа она нашла застиранные марлевые бинты, два солдатских котелка. Заглянула под низкие, сколоченные из нестроганых досок нары. Там лежали осколки зеркальца и обшитая сукном фляга с пластмассовой пробкой-стаканчиком. Мария подобрала все это и решила прийти сюда еще раз, чтобы разобрать нары и унести с собой доски.
Неподалеку она увидела второй такой же блиндаж. Возле него нашла воткнутый в дерево плоский штык-тесак, прихватила и его. "Мне теперь все сгодится, - подумала Мария, - у меня ни кола ни двора". Обрывок телефонного провода, моток проволоки, коричневые, заскорузлые от пота носки, полуисписанный блокнот с огрызком карандаша, круглый, залитый стеарином походный светильник, мыльница с куском розового мыла - все это Мария рассовала в котелки, взяла с мыслью: "Сгодится и это".
Но больше всего ее обрадовала добротно сделанная чугунная печурка в углу покинутого немцами блиндажа. Небольшая, аккуратная, с разборной трубой и конфоркой, с дверцами и поддувалом, она показалась ей нужнее всего. Наступал октябрь с обычными холодами, распутицей, и печка была для Марии спасением. "Сегодня же заберу печку", - решила она.
Увязав проволокой охапку сена и навесив на себя флягу, котелки и все, что нашла в блиндажах, Мария пошла на хутор. Немец уже не спал, он встретил ее слабой улыбкой, коснулся пальцем своего лба, указал на Марию, на вход в погреб и прощально замахал рукой.
Мария поняла. Он хотел сказать:
- Я думал, что ты покинула меня, ушла совсем.
Она отрицательно качнула головой:
- Зачем же? Сена вот принесла, постель тебе постелю, чтоб мягче было лежать. Да и для себя кое-что нашла, к зиме готовиться надо, иначе пропадешь.
Быстро и ловко она расстелила сено, разровняла его, передвинула раненого, подложила ему под голову затвердевший от крови серый мундир. Сказала, разъясняя руками значение своих слов:
- Полежи немного один, а я схожу в лес, печку принесу. Без печки мне никак нельзя. Там, где были солдаты, уже никого нет, ни ваших, ни наших. И не стреляют нигде - видно, далеко ушли...
Печка и труба оказались нелегкими. Возвращаясь, Мария часто отдыхала на положенной набок печке. Кинув на колени усталые руки, смотрела на розовевшую неподалеку речку, на заречную долину, по которой убегали вдаль едва заметные проселочные дороги. Ей хорошо были видны извилистые линии опустевших окопов, и темные брустверы, которые не успели зарасти травой, и подбитый танк за желтоватой кромкой камышей, и - чуть дальше два грузовика, один из них был повален набок, а другой стоял рядом, словно молчаливый сторож. И все поле недавнего боя с черными воронками от бомб и снарядов, с набитыми тропами, с бурыми холмиками покинутых дзотов было безлюдным, странно-тихим, словно и не было на нем лихорадочной пляски пулеметного огня, разрывов тяжелых снарядов, криков и предсмертного хрипения умиравших солдат...
Тоска сжала сердце Марии. На изуродованной войной земле, казалось, совсем недавно зеленели иные поля: ровные посевы озимой пшеницы, ржи и ячменя, хуторские огороды, поросшие пыреем пастбища. Из года в год, так же как все хуторяне, Мария переходила вброд мелевшую к осени речку, сажала и поливала на огородах помидоры, огурцы, капусту, в первые колхозные годы, шагая следом за косилкой-лобогрейкой, вязала снопы, выпалывала на полях сорняки, пасла свиней и коров, а позже, перед самой войной, помогала вывозить из-под комбайна зерно, то есть выполняла ту непрерывную, трудную работу, которую выполняли все колхозники-хуторяне. И хотя тогда эта изнурительная работа казалась ей тяжкой, теперь она вспомнила, каким мирным и ясным было над полями небо, и как в тополях над речкой утренними и вечерними зорями пели соловьи, и как щемяще-сладко было вернуться с поля домой, затопить во дворе сложенный Иваном чисто выбеленный очажок, разогреть ужин, незлобиво поругать неугомонного Васятку и, дождавшись наморенного, темного от загара и пыли Ивана, сесть ужинать за низким, врытым в землю столиком.
Ни Ивана, ни Васятки, ни полей, ни соловьев, ни дома, ни родного очага больше не было. Оставались только неостывшее пожарище, темный погреб, а в погребе - тяжело раненный, умирающий мальчишка, враг, которого так и не дождется на дальней, неведомой Марии земле неведомая мать...