Дни шли своим чередом, становились длиннее, а ночи короче. Все больше пригревало солнце, и уже откуда-то с дальних полей, на которых кое-где еще лежали серые пятна отяжелевшего снега, по утрам тянуло запахом оттаявшей земли, а теплый ветер подсушивал лужи, и тогда всюду пахло близкой весной. Были дни, когда ветер начинал дуть с севера, небо заволакивалось низкими, темными туча ми, в воздухе носились крупные снежинки, потом лили холодные дожди, и опять небо становилось ясным, и теплые лучи солнца пригревали землю, над которой легким маревом струился почти невидимый пар...
По примеру Марии, дети бродили по сожженным хуторским дворам и каждый раз возвращались с какой-нибудь находкой: то прокаленную пожаром мотыгу притащат, то вилы, то лопату или топор; а то насобирают полное ведро обгоревших гвоздей, гаек, болтов.
Как-то после полудня, когда Мария, зорко поглядывая по сторонам, чтобы ее не прихватил кто-нибудь чужой, сушила на ветках яблони постиранную детскую одежонку, к ней подбежала испуганная Галя и заговорила, глотая слова:
- Ой, как страшно, мама! Мы... это самое... кирпичи разбирали возле той стены, - она показала на остатки сожженного бригадного домика, больше двухсот кирпичей собрали, сложили, и... это самое... под стеной нашли три черепа и кости... там, видно, кто-то сгорел...
Мария побледнела, схватилась за сердце. Она упала бы, если бы Галя не поддержала ее и не закричала:
- Что с вами, мама?
- Три черепа, говоришь? - с усилием разжимая бледные губы, спросила Мария. - Два больших, а третий маленький? Так, что ли?
- Да, два больших, а третий поменьше, - сказала Галя, - они лежали рядом, мы их так и оставили.
- Пойдем туда, деточка, - слабея, сказала Мария, - это они... Иван мой и Васенька... сыночек... и Феня с ними...
Да, это были останки тех, кого в тот страшный сентябрьский день казнили гитлеровские каратели. Перед уходом из горящего хутора они сняли повешенных с тополя и швырнули в объятый пламенем бригадный домик...
Долго убивалась Мария, стоя на коленях перед грудой обгоревших костей, долго целовала черные от копоти черепа, исступленно царапала землю, замирала в беспамятстве. Она выкрикивала слова любви и материнского горя, и эти бессвязные слова переходили в истошный звериный вой...
Испуганные дети окружили Марию, обнимали ее, в один голос кричали:
- Мама! Не надо, мамочка!
И вновь потрясшее Марию слово "мама" вернуло ее к жизни. Молча поднялась она с колен, долго стояла, опустив голову, больно стиснув зубами пальцы покрытой сажей руки. Потом разжала рот, сказала коротко:
- Принесите ящик, который стоит в углу...
Это был обычный снарядный ящик, окрашенный краской цвета хаки, с двумя железными ручками. Еще осенью, бродя между двумя линиями окопов, Мария оказалась на покинутых огневых позициях. При отступлении артиллеристы успели увезти пушку, а десятки пустых гильз и четыре снарядных ящика бросили на речном займище. Мария унесла ящики к себе, один из них служил ей вместо стола.
Когда девочки принесли ящик и поставили у ног Марии, она сказала:
- Теперь нарвите полынка. Ничего, что он сухой...
Застелив дно ящика жесткой прошлогодней полынью, она помолчала. Измятая детскими руками, полынь слабо пахла горечью.
- Кладите в ящик все косточки, - сказала Мария, - ничего не оставляйте.
Пока старшие девочки, роясь в пепле, отыскивали и укладывали в ящик побелевшие, ломкие кости, а сверху положили три черепа - большие по краям ящика, а маленький в середине, - окруженная малышами Мария смотрела на них, ничего не видя.
Девочки опустили крышку ящика, закрыли его железной защелкой.
- Ну что ж, пойдемте, - сказала Мария.
Она пошла впереди. Девочки несли за ней ящик с останками казненных. Сзади, серьезные, подавленные, шли, держась за руки, малыши.
Могилу Мария копала сама. Место выбрала рядом с могилами отца и матери. Молча выбрасывала тяжелой лопатой влажную землю из ямы. Парующая земля пахла весной. На голых кладбищенских тополях деловито хлопотали грачи. На солнечном пригреве, у подножия могильных холмиков, смутно зеленели первые травинки, пробившие нежными стрелками бурый, поникший старник.
Когда снарядный ящик опустили в могилу и по его деревянной крышке глухо, утробно застучали комья земли, Мария вытерла пот на лбу, посмотрела на детей.
- Сколько мне довелось тут людей схоронить, - сказала она, - и всех было жалко... Теперь вот своих хороню, а сердце мое стало, как мертвый камень, потому что, деточки, сил у меня уже нет и выплакала я все слезы.
Дома, лежа в темноте погреба, сухими, воспаленными глазами глядя в потолок, Мария ощутила в себе сильные, требовательные толчки его, нерожденного. Толчки она чувствовала и раньше, но тогда они были слабыми, еле заметными, а теперь он властно требовал своего места под солнцем. Не ведая ни страха смерти, ни болезней, ни горечи утрат, ни любви, ни ненависти, он уже был готов подойти к истокам своей полной страданий и счастья дороги и, подчиняясь зовущей его силе жизни, толкал теплое и темное материнское чрево локотками, коленками, головой...