Между тем я и не подозревала, ну ни капельки, что Дон боится, что я выбрала Джима вместо него. Дон начал иногда хватать меня и целовать. Но, не зная толком свою физическую силу, он делал мне больно подобными неожиданными наскоками, сломал мне ребро, порвал кожу губ о мои зубы, на моём теле от его крепких объятий оставались синяки, он даже умудрился не заметить, что когда его положили в госпиталь в мае, а он попросил меня побыть в госпитале с ним, то усадил меня в кресло, страшно неудобное для моих болячек, и я промучилась несколько часов. (С точки зрения Дона это было единственное больничное кресло без клопов.) Я стала побаиваться Дона. По утрам я просыпалась и обнаруживала Дона, сидящего рядом, ждущего, когда я проснусь. Вместо того, чтобы как обычно сказать «Доброе утро!», он немедленно начинал мне рассказывать, как всё хреново складывается. И как бы ни старалась я отвлечь его от этих мыслей, как бы ни говорила ему, мол, расслабься, не принимай всё так близко к сердцу, делай то, что и рекомендуется делать в таких случаях: занимайся своей работой, физическими упражнениями, медитируй и верь в то, что время лечит – ничего не помогало, ни одно из моих увещеваний, советов, пожеланий. Он просто был уверен в том, что отныне ничего хорошего просто не случится более. Никогда. Для него реальность, окружающая нас, стала медленно исчезать, и я не была готова идти с ним в это безумие. Мои нервы не выдержали этого страшного напряжения. Я уже была в шоке, а тут ещё и полностью разочаровалась в себе, потому что никак не могла найти прежнего Дона. Я была тверда лишь в одном: не покидать его ни при каких обстоятельствах, не позволить ему уйти ни при каких условиях – я должна была поддерживать себя для будущей нашей работы в «Л/Л Ризёрч», потому что Дон уже не был с нами. Он уже стал совершенно другим. Даже цвет его глаз из голубых и ярких превратился в тугой сгусток пронзительной синевы. Я всегда выполняла секретарскую работу для него, аккуратно заполняла и сортировала бумаги по нашим исследованиям. К тому времени Дон уже использовал все свои возможности отпрашиваться с работы по болезни, он говорил уже со всеми о своей болезни, переставал говорить о чём-то ещё. Я уже не понимала и этих его шагов: для него когда-то немыслимых, невозможных, мне даже казалось, что ничего никогда не может вернуться на круги своя. Но следует признать, что кризис в его голове был всё же недоцениваем ни мной, ни Джимом. Только сам Дон до конца понимал, что ждёт его на работе: наступал экономический кризис и он ждал конца своей карьеры. Как у лётчика, у Дона была более чем приличная зарплата. Все его траты на нас, на дом, на котят, покрывались менее чем половиной его ежемесячной зарплаты. Но Дон почему-то потерял всякую надежду на будущее, и он медленно погрузился в свой внутренний ад и стал жить там. Ну как я могла, смотря на всё это, тешить себя мыслию о том, что всё это часть совершенства? Всё совершенство стало заключаться для меня лишь в том, что, вот, я просто могу его видеть каждый день, как раньше, на протяжении многих и многих лет совместной работы. Пятнадцать лет прошло, мы сделали с ним очень много, у нас на многое открылись глаза. Принимая в конце концов важность открытия сердца миру, чтобы сбалансировать свою мудрость, Дон завершил свой личный урок, который и намеревался выучить. Открытие сердца убило его тело, но на самом деле, конечно, я не могла его видеть несколько дней после его самоубийства, а вот спустя недели я видела его жизнерадостным и весёлым, шутливым и бодрым, он говорил мне, что всё нормально теперь. И я, мои нервы постоянно на грани, ведь был опыт с Ра, была смерть Дона, тоже стала понемногу двигаться от всеподавляющего чувства любви, которое раньше было во мне, к тому, что называется балансированием с мудростью. В этом был мой урок. И он начался в день смерти Дона.