Многим и тогда (а иным и по сей день) остался непонятным тот накал непримиримости, то негодование, которые вызвал у него коллективный поход (коллективный труд) Базарова — Богданова — Луначарского — Бермана — Гельфанда — Юшкевича — Суворова «Очерки по философии марксизма», сочинение, навсегда переименованное им в «Очерки “против” философии марксизма». Книга, по определению Ленина, «нелепая, вредная, филистерская, поповская
Даже среди ближайшего окружения Ленина эта его яростная реакция возбудила недоумение. «Момент критический. Революция идет на убыль. Стоит вопрос о какой-то крутой перемене тактики, а в это время Ильич погрузился в Национальную библиотеку, сидит там целыми днями и в результате пишет философскую книгу», — вспоминал впоследствии, уже над гробом вождя революции, М.Н. Покровский[3].
Быстрота, с которой был написан и подготовлен к печати текст «Материализма и эмпириокритицизма», и сила теоретического удара, как и яростная, все сметающая с пути страстность литературного стиля книги, объясняются одним: в ту пору Ленин оказался едва ли не единственным революционным марксистом, до конца осознававшим все то колоссальное значение, какое имеет и будет иметь философия диалектического материализма для судеб социалистической революции, социального и научного прогресса. В том числе и в первую голову для действительно научной разработки стратегии и тактики предстоящей политической борьбы, для конкретного анализа всех, и прежде всего объективных — материальных, экономических условий ее развертывания.
Головы, зараженные махистской инфекцией, для такой работы делаются абсолютно непригодными. Именно в этом заключался колоссальный вред для революции этой разновидности «духовной сивухи». Все опасности этой идейной диверсии в тылы революционного марксизма не сумели разглядеть «лидеры» тогдашней социал-демократии, официальные «хранители» теоретического наследства Маркса и Энгельса К. Каутский, вообще к философии равнодушный, нимало не был обеспокоен тем, что его журнал («Нойе цайт») постепенно превращался в орган пропаганды позитивистских пошлостей, печатая все подряд, без разбора. Плеханов же, хотя и прекрасно понимал философскую беспомощность и реакционность взглядов Богданова и его друзей, не увидел все же главного — той реальной почвы, в которую глубоко уходило своими корнями их специально-философское невежество, непроходимой философской темноты громадного большинства современных естествоиспытателей, включая самых крупных.
Мах, Оствальд, Пирсон, Дюгем, Пуанкаре, Ферворн, Гельмгольц, Герц — все это были звезды первой величины в небе тогдашнего естествознания. Это про них, а не про заштатных провинциальных путаников в науке Ленин счел необходимым прямо и без вредной в этом случае дипломатии сказать: «
Острая и беспощадно-откровенная констатация этого факта — вот в чем было решающее преимущество ленинского анализа феномена махизма-богдановщины перед плехановской критикой.
Плеханов понимал, что «особенный вред грозят принести нам такие философские учения, которые, будучи идеалистическими по всему [49] своему существу, в то же время выдают себя за последнее слово естествознания…»[5]
В этом он на сто процентов был прав. И Ленин был совершенно согласен с тем, что «за последнее слово естествознания» махисты выдают свою философию не по праву, что это иллюзия, самообман и демагогия чистейшей воды.
Но иллюзия — увы — далеко не беспочвенная. Иллюзия того же самого сорта, что и все остальные натуралистические иллюзии буржуазного сознания. Это объективно-обусловленная видимость, кажимость, в результате которой чисто социальные (то есть исторически возникшие и исторически преходящие) свойства вещей принимаются за их естественноприродные (потому и за вечные) качества и определения самих этих вещей — за их естественнонаучные характеристики…
В этом — а не в персональной философской наивности Богданова — сила иллюзии, во власть которой он попал. Этого Плеханов не увидел. Это увидел только Ленин.