Теперь мы уже не бегали от Сергея, и он свой кефир пил в одиночестве, сам с собой разыгрывая шахматные партии. И всегда выигрывая у воображаемого противника.
Мы приходили на свою полянку, и Матильда сразу же сбрасывала с себя халат и рубашку, аккуратно стелила их на примятую траву, не успевшую выпрямиться со вчерашнего дня, в изголовье клала куртку от моей пижамы и ложилась. Голая, она вела себя так же естественно, как и одетая, и никакие позы не приводили ее в смущение. Когда я осторожно попытался выведать, откуда у нее эти навыки, она объяснила, что неподалеку от немецкого города Ростока есть такой «дикий» — если по-нашему — пляж, где голяком, без различия пола и возраста, даже играют в волейбол, что дома она тоже ходит голой, и отец шлепает ее по попе и делает вид, что сердится. Матильду забавляла моя азиатчина, а я никак не мог представить себе, как это можно привыкнуть к наготе женского тела — тем более, многих женских тел, — и не желать их всех сразу или, наоборот, поборов это желание, перестать желать совсем, атрофироваться и превратиться в нечто среднего рода? Голое женское тело — оно, как хорошая музыка, должно быть выстрадано, заслужено тобой, оно не должно превращаться в обыденность, повседневность, привычку; к нему, к голому телу, притрагиваешься, как к божеству. Оно и есть Божество, может, единственное на всем свете.
И когда я смотрел на Матильду, на ее естественные движения, и когда представлял себе ее где-то там, в загадочном Ростоке, в этой странной Германии, где, оказывается, немцы изначально не были воодушевлены строительством социалисмуса, существуя как бы отрешенными от действительности на положении пленных, обязанных выполнять желания победителей, не впуская действительность в свои души, мысли мои путались, и я не знал, что же сам я такое на самом деле, не есть ли я выдумка самого себя. Вроде мне не должно быть никакого дела до Матильдиного прошлого, но все равно — внутри держалось какое-то беспокойство, что откроется что-то еще, более непонятное и пугающее. Матильда являла собой для меня сплошную загадку, и уж конечно, она не была ангелом. Так ведь и я тоже им не был. Наконец, Сочи — это такое место, где все подпадают под действие каких-то, только этим местам присущих, чар, уравнивающих всех между собой, и это совсем не то место, где надо ломать себе голову над происходящим, доискиваться, кто, что и почему.
Нет, все-таки я привык, потому что все, что повторяется регулярно, рано или поздно становится привычкой. Иначе я бы не впадал в пространные рассуждения. Ведь не приходили же они мне в голову в первые дни нашей любви. Тогда все заслоняла страсть, а у страсти нет слов, нет убеждений, а есть лишь запахи, звуки, прикосновения, стук сердца и жажда обладания, которую, кажется, ничем не утолить. И вот это все прошло, остались лишь минуты близости и опустошенность.
— Ди-има! — говорила Матильда, водя пальцем по моей спине. — Warum… Зачем грустны? Ты уже не любить deine Tildchen?
Голос ее звучал жалобно, умоляюще, просяще. Я поворачивался к ней, привлекал ее к себе, зарывался лицом в ее волосы, лишь бы она не видела моих растерянных глаз, не видела моей тоски, непонятной мне самому.
Как-то она, уколов ладонь о какую-то колючку, произнесла что-то сердитое. Я переспросил. Она повторила по складам:
— Ma-chen du li-eb!
— И что это такое?
— Ругать.
— Что же здесь ругательного? Machen — делать, du — ты, lieb, lieben — любить. Получается: делать с тобой любовь. Так?
— Ja. А как… diese говорить по-русски?
— О, у нас для этого есть… Wir haben Wort… Fachwort, специальные слова. Понимаешь? Нецензурные, непечатные слова.
— Ты меня научить?
— Нет, — покачал я головой. — Nein! Я никогда не произносил этих слов при женщинах. Да и зачем они тебе?
— Пож-жалюста. Я так много слыхать руски ругать… Auf russisch schimpfen.
— И не проси. У меня язык не повернется.
Я заметил: нерусские с большой охотой, с каким-то удовольствием, наслаждением пользуются русским матом. Даже люди, считающие себя интеллигентами. Для них, видать, похабщина на чужом языке не выглядит такой отталкивающей, как на своем. А может быть, тут что-то другое: ткнуть меня, русского, в мое же дерьмо?
Нет, не мог я научить Матильду нашему мату. Не мог я себе представить ее, с ясными глазами выплевывающую похабные слова… хоть бы даже среди своих немцев, в похабщине этой ничего не смыслящих.
Впрочем, Матильду мое нежелание научить ее русскому schimpfen ничуть не обидело.
Однажды утром Матильда не пришла к нам на веранду. Я заволновался, не зная, что думать. Миновали полчаса, час, а ее все не было. Сергей, заметив мое беспокойство, зевнул безразлично и изрек:
— Между прочим, вчера заходила Анна-Ануш, спрашивала про вас и сказала, что у вас с немкой анализы крови ухудшились. Билирубин повысился. — Помолчал, добавил глубокомысленно: — Между прочим, с чего бы это?
Я отправился к Матильде.
После того грозового утра мне больше не доводилось заходить к ней в палату ни разу: мы оба опасались, что можем забыться.
Я постучал, услыхал ее голос и открыл дверь.