Надя отпала от штакетника и, покачиваясь, опиралась рукой на дерево. Лицо ее было мокрое.
Вадя сказал ей, чтоб утерлась, отдал бутыль Королеву и перешагнул ограду закапывать ямку.
– И все-таки хорошо, что мне не все еще помороки отбили! – однажды утром со всех сил подумал Королев. – Пора выбираться из этой прорвы.
Никогда он не разговаривал сам с собой, но сейчас ему очень важно было слышать себя. Собственный голос успокаивал, выводил из цикла бешенных скачков вокруг одной и той же мысли об окончательной утрате жизни.
– А что… – говорил он себе, и язык тыкался слепо в нёбо, губы едва разлипались. Королев прихмыкивал, откашливался, и начинал медленно уговаривать себя: – А что, неужели не выберусь? Надо что-то делать, куда-то идти, как-то спасаться. Уехать за границу? Документы у меня с собой. Вот только помыться надо перед походом в посольство. Но откуда я возьму деньги на билет? И потом – что я там буду делать? Вот так же бомжевать, как я бомжую здесь? Там сытнее, это да. Но куда меня пустят, с какой стати? Назваться физиком, хорошим бывшим физиком? Сказать: «Hello, I would prefer to be your school teacher!» Там вообще оборванцев хватает. И потом, кто ты такой без родины? Но очевидно – в Москве оставаться нельзя. Москва место не гигиеничное, хотя бы. И потом, что человеку нужно? Место где спать? Спать всего лучше на земле. Что-нибудь покушать? Земля накормит, если надо будет. Отступать некуда, но за спиной вся прекрасная наша страна – вот в нее мы и отступим, не пропадем. Отсюда вывод: идти нужно в землю, собой удобрить ее, по крайней мере… Но идти нужно на юг. Там сытнее. Там море. В горах Кавказа есть тайные монастыри. Зимой их заносит по маковку. В них попроситься, если не послушником, то служкой. Носить орехи им буду. А они меня приселят, если что. Или – в Крым, на Чуфут-кале, там в пещерном городе на горе есть община. Попроситься туда перекантоваться зиму. А летом все легче, летом солнце кормит… В самом деле, стать не бомжом, а туристом, гулять везде. Прийти на край моря. Долго жить на берегу. Вслушиваться в то, что за морем. Вглядываться в то, что за ним. Потихоньку готовиться к переходу… Нужно двигаться на юг. Ничего, вон на дворе весна. Природа обновляется. И мы обновимся… – лицо его скривилось, губа задрожала.
Решение уйти на юг, найти в теплых краях хлебное место успокоило внутренности. Ему вновь стал безразличен Гиттис, жизнь вообще. Мечта наполнила его тягой.
Королеву еще помогло то, что после утраты обоняния он обрел подобие эйфории – в голове у него время от времени подымался легкий, влекущий звон. В носоглотке переставала пухнуть пресная глухота, и подымался тонкий одуряющий вкус грозового воздуха. Таким запахом веяло из распахнутого в июльский ливень окна. Иногда он ослабевал, перетекая в трезвящий запах мартовского ветра, промытого талой водой.
Сначала Королев пугался, особенно когда при волне обонятельной галлюцинации застилал глаза дикий красный танец. В бешенной пляске – по синей круговерти – красные, как языки пламени, танцоры неслись вокруг его зрачка. Потихоньку это потемнение он научился выводить на чистую воду. Он просто поддавался, потакал танцорам увлечь себя, а когда цепь растягивалась, убыстрялась, словно бы поглощалась своей центростремительной энергией, он приседал на корточки и изо всех сил рвал на себя двух своих бешенных соседей – танцоров с раскосыми глазами, гибких и сильных, как леопарды, лишенные кожи, – и они опрокидывались на спину, увлекая других, – и взгляд тогда прояснялся.
Эти симфонии запахов помогли ему. Он прикрывал глаза и отлетал душой в покойные упоительные области. «Человеку должно быть в жизни хотя бы один раз хорошо, – думал Королев. – Это как наживка. Стоит один раз поймать кайф – не так важно от чего, – и когда-нибудь потом воспоминание об этом может вытянуть тебя. Что у меня было хорошего в жизни? Голова? Природа? Тело?» Здесь он замирал всем чутьем, пытаясь очистить незримую область наслаждения от наносов бесчувственности, – но ничего представить у него не получалось, кроме плотской сокрушительной любви, которую он пережил однажды в юности.
Кроме внезапного сознания себя стариком, выведшего его на твердую почву, еще ему помогло то, что Надя стала развлекать его. За этих двоих он держался от страха – они были его единственными, хоть и бессловесными слушателями. Ему надо было говорить, он должен был не столько выговориться, сколько речью осознать свое положение, просто сформулировать его. Он оказался не в силах одиноко вынести утрату, обретенную собственным убежденьем.