И еще я вспомнил, как однажды вечером, еле живые от усталости, возвращались мы пьяццей Навоной, не обращая внимания ни на вечное passegiato по этой площади, ни на огне-глотателя, ни на индейский джаз из Колумбии, ни даже на человека, который представлял неподвижную статую, что было забавно ввиду противоестественности, — так выматывал вечный город днем и избыточный секс ночью, что нам было не до уличных актеров. Зато благодаря трем бьющим фонтанам на Навоне было прохладно. Я торопился домой, предвкушая постельную близость с Леной, хотя и не сознавал тогда ее великую цель: зачать Танюшу. «Пошли скорее», — сказал я, но оказалось, что в пустоту: обернувшись, Лены не увидел. Пошел обратно, прочесывая многолюдную площадь в поисках своей любимой, пока не обнаружил стоящей среди еще нескольких зевак, а перед ними парочка танцоров лихо отплясывала какой-то народный танец. Не сразу понял, что русский. Девица в разноцветной косынке, а парень в кепке набекрень. Высокий, мускулистый и немного даже брутальный, он обхаживал девицу с понятно какой целью, похоже было на брачный танец какой-нибудь птицы, а девица играла озорную, разудалую молодуху и замечательно выламывалась и кривлялась. С первого взгляда было ясно, что это парочка профессионалов. Так и оказалось — отстали во время гастролей от хореографической группы из Петербурга, чтобы немного подзаработать в Риме, а потом двинуть в Нью-Йорк в поисках счастья.
Отплясав свой балаганный номер, девушка скинула косынку и сарафан и оказалась в черном трико: гибкое тело, короткая, «под мальчика», стрижка, а ее тоскующие глаза выдавали русскую, по которым я крупный спец. Она повязала себя с головы до щиколоток каким-то белым саваном и в нем, связанная в движениях и ничего не видя, стала танцевать слепую, осторожно щупая худыми ладошками воздух, боясь нарваться на невидимое препятствие, но одновременно словно бы раздвигая пространство. Танец был потрясающий, не оторваться! Теперь-то я понимаю, что испытывала Лена, глядя на этих бездомных нищих танцоров, которым ничего не светило ни в Риме, ни в Петербурге, ни тем более в Нью-Йорке: она им люто завидовала.
Как-то вечером, возвращаясь из очередного притона по списку Бориса Павловича, я заглянул на пьяццу Навону, но не застал там, конечно, ни русских танцоров, ни колумбийский джаз, ни человека-статую. Среди новых исполнителей оказался только один старожил — огнеглотатель. Я узнал его еще до того, как увидел, — как и тогда, его окружала огромная толпа и бурно реагировала. Я протиснулся вперед — огнеглотатель заметно постарел, обрюзг и, наверное, как артист выдохся, подумал я, приготовившись увидеть ослабленную копию его прежних рисковых номеров. И тут же понял, что ошибся: он расширил репертуар и изощрил свое искусство. Представление было в самом разгаре. Весь в поту и в грязи, в синяках, ранах и ожогах, он продолжал истязать и калечить себя, а публика замирала от страха и визжала от восторга, когда ему удавалось выйти живым из очередного испытания. Если бы я не знал, что это представление, решил бы, что какой-то утонченный род мазохизма, самоистязание шиита. Это была многократная попытка самоубийства, но каким-то чудом она каждый раз срывалась. Тем более он производил опасные манипуляции не только с огнем, как раньше, но и с другими смертельными материалами — битым стеклом и бритвенными лезвиями, которые опасной кучей лежали на земле, образуя нечто вроде матраца. Вспомнил героя романа Чернышевского «Что делать?», но тот всего лишь, если мне ни изменяет память, спал на гвоздях.