Аркадий смутился невольно, как человек, чувствующий тонко, и невольно сгримасничал, подняв брови, уже и тогда немного косматые, и улыбнулся. "Привет!" - сказал он, как фокусник, готовый вынуть из кармана яблоко красивое, или - прямо из воздуха - оживить красивую косыночку и вручить, отдать. Но никаких таких фокусов Аркадий показать не мог. А маленькая Тата будто поняла вмиг это его смущение красотой ее и посмотрела серьезно и ободрительно, и улыбнулась, будто благодарила властительно и милостиво, и ответила звонким и нежным голоском девочки: "Привет!".
После Аркадий видывал Тату много раз. И всегда отчего-то мельком, всегда мгновениями, будто на лету, в полете, как ласточку. И ему казалось, будто она окидывает его, овевает этим своим мгновенным, душистым (да, так!) взором благодарным. Ему казалось, она благодарит его за то, что он понимает, чувствует, что это такое - она - Тата Колисниченко. Раз от разу их мгновенных столкновений - встреч случайных она росла. И более всего она запомнилась ему отчего-то в сочетании с быстрой живой плескучей водой. Вот она - короткое сиреневое платьице - лет десяти девочка - пьет воду, склонившись к серебряному мощному брызгу струи из уличной колонки. Протягивает под струю - поочередно маленькие, тонко слепленные, тонко очерченные босые ноги, тонкие ноги девочки. Она замочила одну косичку черную и подпрыгнула на одной ножке, склонив голову сильно набок. На улице основательных, давней постройки одноэтажных домов жила Тата. И зачем-то (вовсе не нарочно, чтобы видеть ее) там проходил Аркадий Ш. И он видел ее, босую, все в том же коротком платьице сиреневом рукавчики-фонарики на резиночках - босиком на камешках, тряхнула косичками. В пальчиках тонкой приподнятой руки - ломтик белой булки, намазанный густо творогом и мерцавший блестками сахарного песка. Быстро откусила, прикусила, чуть опустила руку. В уголках нежных розовых губ - слиплись крошки легонькие. Посмотрела быстро и серьезно, будто хотела быстро сказать: "Я - как все - ем и пью". Конечно, ничего не сказала.
Чорногора хлiб не родить,
Не родить пшеницю,
Викохує вiвчарикiв,
Сирок i жентицю...
И снова он запомнил ее - перекинувшись косичками черно, горстями - воду плескучую чистую, разблестевшись белыми зубами... Чия ти, дiвчино, чия?.. И музыкальная школа - весеннее окно раскрыто, как рояль, березовые ветки норовят скакнуть в пустой солнечный весенний класс. Там, в классной комнате весенней, девочка, серьезная Тата, вдыхает в это певучее горлышко деревянной темной блок-флейты свое дыхание - розовым нежным ртом - легкое, конечно... И вновь он зачем-то шел мимо ее дома, и она уже хорошо играла, "Партиту" Баха, в большой комнате, на пианино "Seiler", бабушкином еще. Это играла невидимая с улицы мирной Тата-подросток, интуитивно как-то передавая, угадывая глубину музыки. Бабушка ее играла мазурки Шопена, каким-то слабым, нездешним звуком, будто выговаривалась грустно и ненавязчиво на не понятном никому старинном языке.
Бабушку Таты звали Марина Романовна. Пышный узел седых волос выглядывался из-под шляпки соломенной. В туфлях на высоких, чуточку стоптанных каблуках, в светлом полотняном (да?) костюме - жакет и длинноватая юбка - Марина Романовна гуляла с маленькой красавицей-резвушкой Татой в Детском парке. Присаживалась на лавочку, являла из сумки-ридикюля большие очки в оправе коричневой пластмассы, увенчивала и увеличивала выцветающие глаза, и сухощавой рукой в спадающем книзу, опадающем рукаве оправляла узел волос на затылке. Педантическим голосом читала на солнышке - вполголоса - что-нибудь
Старенька сестро Аполлона,
Якби ви часом хоч на час
Придибали-таки до нас...
Маленькая Тата тихонько болтала ножкой в белой чистой туфельке - на белый носочек, туго натянутый... Шевченко писал и по-русски. Так вот, по-русски он где-то третьего разряда, и Марлинский, и желторотый Лермонтов могли бы такие романтические поэмы складывать. А по-украински Шевченко - гений изумительного сильного языка, это его язык, не старомодный и ныне...