На другой день было новое свидание гетмана с дьяком. Борис, согласно с данным ему наказом, все-таки хотел подозрение в составлении подметного письма свернуть на кого-нибудь из жителей польских владений и говорил об Искрицком. Надобно знать, что еще прошлый год была к гетману подсылка от львовского епископа Шумлянского, принявшего унию. Приезжая к Мазепе, польский шляхтич Доморацкий привез от Шумлянского письмо такого содержания, что всяк, прочитавши его, мог подумать, что между униатским архиереем и малороссийским гетманом ведутся какие-то секретные сношения в пользу Польши и в ущерб царской власти. В этом письме говорилось о прежней посылке к гетману пана Искрицкого. Гетман тогда же сообщил об этом в Москву, подверг Доморацкого пытке и вместе с пыточными речами отправил его самого в Москву. Теперь Борис Михайлов говорил: «Вызвать бы тебе, гетман, этого Искрицкого. С ним бы ты мог разговориться и выведать, кто к тебе его посылал».
«У Искрицкого, — говорил гетман, — здесь есть тесть, Павел Герцик. Искрицкий хотел сюда ехать, да воротился назад, может быть, услыхавши, что Доморацкий задержан. Я призову тестя его, Герцика, и скажу, чтоб он зятя звал к себе. Когда удастся мне Искрицкого заманить и он обличится в связи с Доморацким, я прикажу его вывезти за город Киев и повесить на дороге в польские города. Только напрасно искать составителя подметного письма в польской стороне, — и я, и все старшины подлинно знаем, что письмо это написано Михайлом Василевичем».
В это время пришло известие из Киева о кончине митрополита Гедеона. Царский посланник знал, что гетман не любил покойника, но Мазепа перед Борисом Михайловым, говоря о смерти Гедеона, прослезился и начал расточать похвалы двум скончавшимся тогда иерархам: митрополиту Гедеону и московскому патриарху Иоакиму.
Уже прощаясь, с гетманом, царский посланник дьяк Борис Михайлов попросил назад подметное письмо, которое привозилось гетману для показа. Дьяк объяснял, что это письмо нужно для сыска воров в государевом приказе. Мазепа увидал недоверие к себе, изменился в лице, выслал прочь бывших там и, оставшись с Борисом Михайловым наедине, говорил: «Очень меня печалит то, что во мне сомневаются! Иначе для чего бы это письмо брать назад от меня? Зачем хотят хранить такие клеветы и сплетни про меня? Из этого я догадываюсь, что письму этому верят и о моей голове станут мыслить!»
Борис Михайлов уверял гетмана в неизменной к нему милости обоих государей и объяснял, что подметное письмо требуется обратно вовсе не ради какой-то осторожности от гетмана, а для сыска воров.
Гетман позвал генерального писаря Кочубея и сказал: «Се ще мене щепа в сердце влезла! Борис просит лист назад». «Что с ним будете делать? Разве в наказе у тебя написано, что взять его назад?» — спросил посланца Кочубей.
«В наказе того писать не доводится, — сказал Борис Михайлов, — а мне приказано словесно привезти назад письмо».
Кочубей по приказу гетмана принес царскую грамоту, где было сказано, чтобы верить Борису во всем, что у него в наказе написано. Прочтена была грамота. Гетман произнес: «Видишь, верить тому, что в наказе написано, а того, чтобы письмо назад отдавать, — не написано, и потому нам отдать письма нельзя. Такие письма подираются и сжигаются, а я, гетман, до их государского указа то письмо сохраню в целости для подлинного свидетельства и сыска и учну до самой крайней ведомости доискиваться, а тебе того письма не отдам».
В разговоре с Борисом Михайловым Мазепа сознавался, что его многие не любят и считают поляком, способным изменить царской державе. «Зазрят мне, — говорил он, — что я когда-то в молодости был покоевым у прежнего польского короля Яна-Казимира и что у меня в Польше есть сестреница (сестра). Оттого чают у меня доброжелательство к польской стороне. Точно, меня в молодых летах отец отправил ко двору Яна-Казимира, только этого не следует мне ставить в подозрение. Лучше же было, что я научался обращению с людьми вблизи королевской особы, а не где-нибудь в корчмах, предаваясь всяким безобразиям. Хоть и был я при польском короле, однако после, по моей прямой совести, перешел на ею сторону Днепра и тут получил себе милости и всякое добро, и дослужился до гетманского чина и с ним до всякого довольства и почета у их царских величеств, а не у польского короля. Теперь вот, по милости их царских величеств, я мало чем меньше польского короля. Чего же мне еще желать? Прежние гетманы помышляли иначе и зато себе восприяли, а я то имею непрестанно в своей памяти. А что моя сестра остается в Польше, так это потому, что она обжилась там и возвращаться ей сюда незачем. Ведь и кроме меня, гетмана, у многих из наших старшин есть сродники в Польше: у обозного Борковского, например, там родной брат… На них, однако, позора за то нет. И меня подозревать не следует, будто я доброжелательствую более польской стороне».
«Я, — заметил Борис Михайлов, — о тебе таких речей не слыхал, да и говорить никто не посмеет. Объяви, гетман, именно, кто о тебе такие речи говорил».