При том что дед проклял мою мать, мама моя зла на него не держала, зато бабулю она считала истинным кукловодом, накручивавшим всю жизнь деда против своих детей. Недели две назад я подслушал телефонный разговор мамы с бабулей и знал, что дед лежит дома в полукоматозном состоянии. «Ну, наконец-то ты его заполучила полностью в свои руки! — сказала тогда мама. — Теперь ты вольна делать с ним что тебе вздумается. И безо всякого сопротивления!» Я догадывался, что бабуля плачет в трубку и осыпает маму проклятиями. «Самое главное — не слушай теперь никаких врачей, а следуй своим священным знаниям, почерпнутым из газет! — не унималась мама, срываясь в истерику. — Ты ведь знаешь все лучше всех, обо всем ты читала в своих паршивых газетах! Сломала всем жизнь, рассорила нас между собой, зато теперь останешься одна-одинешенька, как паук, запутавшийся в своих сетях. — мама уже плакала, но никак не могла остановиться. — Теперь захочешь — напоишь его самогоном, захочешь — уморишь голодом, захочешь — вымоешь тройным одеколоном, не захочешь — изваляешь в собственном дерьме! Дерзай, матерь!»
Два плача шли по тысячекилометровым проводам друг навстречу другу и как два состава метро на открытом подземном участке с грохотом проносились один мимо другого. Я смотрел на свое темное отражение в темном стекле, и только две звездочки слез остро блестели в темноте, и в нее же срывались падучими.
Почему столько жестокости в мире? — думал я и не находил в себе ответа.
«Земную жизнь пройдя до половины, я оказался в сумрачном лесу.» — процитировал смурно дядя Глеб, выходя в лес тонких колонн конечной станции, но я удивился не этим словам, а странному ощущению одинаковости всех этих станций с ребристыми, лестничноподобными потолками, как будто в этой беготне навзничь, я уже никогда не выберусь на белый свет.
В июне дядя Назар окончательно сменил в маминой жизни дядю Глеба, и мы на время переехали к нему на староарбатскую квартиру, предназначенную на снос. Но, к счастью, все разъезжались: сначала мы с дядей Назаром, которого мама теперь просила называть «папой», провожали маму в аэропорт «Домодедово», откуда она должна была лететь в свою Сибирь, то ли в Абакан, то ли Тайшет, где заболела ее мама. Пока мы ехали на «Домодедовскую», мама успела рассказать дяде Назару всю жизнь своей матери, а я, будто бы разглядывавший книжку Эдуарда Успенского, на самом деле подслушивал их разговор.
Выходило так, что бабушка моя была не человеком, а сущим чудовищем. Причем незаметным. На поверхности она казалась заботливой матерью, которая могла позвонить в три часа ночи лишь потому, что ей приснился плохой сон о моей маме или обо мне. Но на самом деле, как говорила мама дяде Назару, не было на свете большего манипулятора, управлявшего своим мужем как марионеткой. «Это она накрутила отца против меня! — горячилась мама. — Это она рассорила меня с братом и сестрой, а их между собой! Брат мой женился уже на третьей, прежних двоих невесток выжила она, теперь брат сам съехал на Север, чтобы сохранить семью! И что ей неймется?! — спрашивала мама и сама же отвечала: — Душа у ней какая-то переверченная, какая-то безбожная. Другие со старостью становятся мягкими, покладистыми, покорными, но не эта.»
Где-то здесь я заметил, что мама хоть и бросает изредка взгляд на дядю Назара, но по существу разговаривает сама с собой, и это меня немного напугало. «Вон, оказывается, когда отец умирал, сестра рассказывает, что даже в полубессознательном состоянии он гаркнул ей однажды: „Опять ты все вертишься, мельтешишь перед глазами. Пропади ты пропадом!“
Я ужасался все больше и больше оттого, что мама моя говорит эти слова о своей маме, и думал: „Неужели и я когда-нибудь буду так же жесток по отношению к Москве — к своей собственной маме?“ — а этого я пугался еще больше и изо всех сил старался уткнуться в „Школу клоунов“, но наливающиеся огнем уши наверняка выдали бы меня, когда бы мама не была так погружена в свой рассказ о матери.
„Когда мне исполнилось семнадцать, я была готова сбежать куда угодно, с кем угодно, вот и приехала сюда „лимитчицей“. Дядя Назар — поскольку сидел в своей капитанской форме — лишь вежливо покивывал ей, все больше думая об окружающих и о том, какое впечатление на них производим все мы, а в особенности же разгоряченная мама. Правда, люди, как обычно, были заняты сами собой, и никто, казалось, кроме меня, не обращал внимания на слегка экзальтированный рассказ мамы.
За этими разговорами мы дотарахтели до станции „Домодедовская“, такой же типовой, как и все станции, построенные после маминого приезда в Москву. Но именно на этой, ничем не примечательной и обыденной станции мама неожиданно ни с того ни с сего набросилась на меня. „Ты думаешь я не видела, что ты подло подслушивал все, что я говорила?! Почему ты не читал свою говенную книгу? Ты хочешь, чтобы я оставила тебя здесь?! Ты добьешься этого!“