Все было хорошо и весело в этом литературном эксперименте, кроме долгих и занудных объяснений славного Евстигнеевича о Прави, Яви и Нави, о битве в сердце каждого из нас между Белобогом и Чернобогом, о попранной и восстановленной Велесом, а стало быть, им самим, гармонии в мире. Но при чем была тут станция «Павелецкая» и при чем была тут восстановленная на ней гармония, если отныне всякий раз, когда оказывался на этой станции, я никак не мог избавиться от видения Славки Мальцева, то распятого понарошке на одном из цветистых пилонов станции, то подвешенного к потолку, как древоподобная лампа? И я чувствовал себя виноватым, что увел у него черноокую Галеньку Балуеву за реку Смородину, за Калинов мост, сам ее нисколько не любя.
… Однажды, родственники Ирины Родионовны прислали ей поездом из Днепропетровска ощипанного гуся и бутыль подсолнечного масла на Курский вокзал. Ирина Родионовна принимала в тот день особо сложные роды, а потому на Курский вокзал поехал после школы я. Как и было уговорено, у табло днепропетровичи легко отыскали меня, черного: «Глядь, как корка перекопченного сала!» — носилась надо мной по-матерински днепропетровна; она же передала мне сумку, и я пошел с вокзала на станцию «Курская», но вместо того, чтобы ехать прямо домой, остановился под шляпкой циклопической центральной колонны, и на меня посыпались мои демоны, или, скорее, бесенята… Я стал медленно кружить вокруг этой грибоподобной колонны. Последние пассажиры, скорее всего, с днепропетровского поезда тащили свои баулы и чемоданы. Несколько москвичей (только москвичи могут назначать свидание под этим грибом) стояли поодаль со скучным видом привычно ожидающих мужей. Дюжина-другая оборотов, и никого в зале не осталось. Я глянул в сторону лестницы — ни души, в сторону эскалаторов — журчащая тишина. Кровь стала толчками биться мне в висок, я лихорадочно думал, что бы мне сделать в этой пустоте такого?
Вытащить гуся и распять на колонне мясистым гербом? Полить красный и серый гранит пола ровным слоем подсолнечного масла? Обоссать, обосрать, измазать все кровью? Чего еще требовали, к чему взывали мои гудящие бесы одиночества? И вдруг среди моего судорожного одиночества бог весть откуда появился черный человек, да, да, такой же негр, как и я, правда, взрослый, и одетый по высшему классу, я бы сказал, в цилиндре, но моя растерянность смазала эту деталь. Он процокал стороной, пока я, как заведенный, медленно, по инерции все шел и шел вокруг ядовитой поганки-колонны, мне показалось, он подмигнул, но уж точно — улыбнулся и исчез за грибом, скрывавшим лестницу, ведущую наверх…
Это разомкнуло мое короткое замыкание, цокая каблуками, как он, я двинулся в сторону совсем пустого эскалатора. И все же на эскалаторе одиночество легче: поднимаясь наверх, ты воображаешь себя альпинистом, спускаясь вниз — прыгуном с трамплина — лишь бы никто не отвлек и не пересек дорогу…
Внизу, у самого входа, где по двум бокам пустовали две ниши от бывших светильников, я как запрограммированный встал на один из постаментов вместе со своим днепропетровским гусем и подсолнечным маслом и вопреки бесам вообразил напротив, в такой же нише, на таком же постсветильном постаменте, того черного человека в цилиндре. Будь моя воля, я бы поставил в обоих углублениях памятники двум черным человекам, увидевшим друг друга в пустом московском метро…
Но что то живое одиночество по сравнению с моим нынешним, когда и на постыдное-то дело и то тела не оставили, когда лежу я в сырой земле и жду чего-нибудь яркого, как предписано книгой мертвых? И все, что ни вертится перед пустыми глазницами белого черепа, — тускло и вязко. Что же яркое может спасти мою душу? Что может вытащить ее из вечного коловращения, идущего против часовой стрелки? Где этот пронзительный свет мысли, события, воспоминания?! Яркий, наподобие моей первой любви, первого обмана, первого разочарования — станции метро «Комсомольская», на которой я раз за разом ищу свою первозданную невинность, свое первобытное счастье, свой первоисточный свет.