"Здравствуй, брат, писать очень трудно", — приветствовали друг друга петроградские писатели, называвшие себя "Серапионовыми братьями". Евгений Шварц пишет в мемуарах о Борисе Житкове: ""Офицер в белом кителе!!" "Офицер в белом кителе!" — повторяет Борис, отчаянно и уничтожающе улыбаясь. — Так легко писать: "… Офицер в белом кителе"". И Шварц, той же школы мастер, поясняет: "Эта чеховская фраза, видимо, возмущала Бориса тем, что используется уже готовое представление. Писатель обращается к уже существующему опыту, к читательскому опыту". Это петроградская литературная школа писательства, требующая постоянного поиска единственных слов для выражения единственного видения и при этом внешней простоты, такой отделанности, чтобы казалось, что не сделано вовсе — само получилось; эта проза сродни акмеистической поэзии.
Это проза Житкова, Шварца, Добычина, Василия Андреева, в другом жанре — Тынянова; это — самая затоптанная хамской советчиной литературная школа (потому что если уж хам благодушен и попустительствует, так уж скорей чему-нибудь позаковыристей, "чтобы видать было, что красиво"). А все же не вытоптали совсем, что-то всегда пробивалось, как пробивалась трава сквозь петроградские мостовые в 20-м или 42-м году.
Одну из своих последних газетных статей Довлатов посвятил памяти людей, "достойных любви, внимания и благодарности", тех, кто в крутые времена сохранил человеческое достоинство и литературную традицию, что, по существу, одно и то же, когда мы говорим о петроградской литературной традиции. Вера Федоровна Панова, Леонид Николаевич Рахманов, Юрий Павлович Герман, Геннадий Самойлович Гор, Виктор Семенович Бакинский, Израиль Моисеевич Меттер, Кирилл Владимирович Успенский, Давид Яковлевич Дар, Глеб Сергеевич Семенов; Довлатову, так же как его однокашникам Битову, Бахтину, Вольфу, Голявкину, Грачеву, Ефимову, Марамзину, Нечаеву, Попову, повезло с наставниками. В этом смысле их литературная судьба началась куда счастливее, чем у москвичей, где главным патроном молодых был Катаев, чей гремучий стиль вполне соответствовал рептильной морали стилиста. В петроградской школе не учили писать плохо (катаевский "мовизм"), учили писать хорошо. Здесь не учили, взявшись за руки, дружной ватагой отвоевывать "литплощадки". По словам Довлатова, Меттер говорил ему: "Жизненные неурядицы не имеют абсолютно никакого значения… Литература — лучшее дело, которому может и должен посвятить себя всякий нормальный человек". За то и выпало на долю этого не старого еще поколения.
Умерли старший из "горожан", как их иногда называли, Борис Бахтин, и младший, Сергей Довлатов. Жизнь была недолгой, но литературная судьба Довлатова сложилась счастливо. До тридцати семи лет он жил на родине, где его как писателя подвергали бесконечным унижениям. Он об этом весело рассказал в своей "Невидимой книге". Он много работал, но практически ничего так и не смог напечатать в своей стране. Но вот что он пишет за три месяца до смерти: "Оглядываясь на свое безрадостное вроде бы прошлое, я понимаю, что мне ужасно повезло: мой литературный, так сказать, дебют был волею обстоятельств отсрочен лет на пятнадцать, а значит, в печать не попали те мои ранние, и не только ранние, сочинения, которых мне сейчас пришлось бы стыдиться". Это очень характерное для Довлатова высказывание; характерно и то, что он вставляет "так сказать" в упоминание своего литературного дебюта, и то, что он стыдится своих ранних сочинений, то есть тех самых, которые сразу прославили его в Ленинграде как необычайно одаренного молодого писателя. Довлатов всегда был слишком профессионален, чтобы гениальничать. Даже когда ему предложили назвать классика, который служит ему ориентиром, он назвал Куприна. Назвать Толстого или Чехова, с его точки зрения, было бы нехорошо, неловко.