Я снова встретил Наймана в 1989 году в Париже на большой конференции в честь столетия Ахматовой и устыдился своего прежнего равнодушного и насмешливого отношения к нему. Он меня тронул. Он потянулся ко мне как к родному. Было видно, что он-то ко мне всегда относился значительно лучше, чем я к нему. Он подолгу рассказывал об общих знакомых, об их смешных и печальных превращениях, обо всем, что я пропустил за годы эмиграции, и я дивился, как забавно он рассказывает, то ли я не замечал прежде этого его таланта, то ли он открылся позднее. Толя меня тронул еще и тем, как он выглядел, как вел себя в этом своем первом заграничном вояже. Для поездки он ухитрился приодеться, видимо, так, как ему мечталось в 1959 или в 1964 году: синий блейзер с золотыми пуговками, белая накрахмаленная рубашка и бордовенький галстук-бабочка. Было видно, как он счастлив тем, что вот, такой нарядный, ходит по Парижу, говорит по-французски. Во время нашей прогулки он подал клошару монетку, перекрестился и сказал: "Пардоне муа". В ресторане объяснил официанту: "Ну сом этранже". Он тогда только что опубликовал свои воспоминания об Ахматовой, и поэтому на конференции, где было немало выдающихся филологов, к нему относились с почтением, попросили председательствовать на заключительном вечере. Он начал свою речь словами благодарности Ахматовой за то, что благодаря ей нам всем удалось побывать в Париже.
Мы вместе пришли в гости к Олегу Целкову. У Целкова в мастерской стоял маленький бильярд, на котором мы играли в ожидании обеда. Толя и Олег потешались над моей неумелостью. Сами они играли хорошо, изящно посылали немыслимо трудные шары в лузу. Мы ждали Мишу Мейлаха. С ним мне предстояло тоже впервые увидеться после тринадцати лет, из которых четыре он провел в страшном пермском лагере. Миша позвонил откуда-то с другого конца Парижа, и Олег объяснял по телефону, как добраться до его мастерской. "Выйдешь на станции "Репюблик", — говорил Олег. — Записывай: "рэ", как русское "я", только перевернутое. "Е", как русское "е". "Пэ", как русское "рэ"…" На другом конце провода автор диссертации о провансальских трубадурах, Миша, покорно записывал: ""Бэ", как русское "вэ"…"
После Парижа Найман разъездился. Многочисленные друзья стали приглашать его и в Европу, и в Америку. Приезжал он и к нам. Я устраивал ему какие-то выступления. Как и большинство моих русских гостей, он не понимал здешней аудитории и не умел приготовить интересную лекцию, полагался на остроумие. Остроумие не всегда переводится на иностранный язык. Получалась непоследовательная, сбивчивая каша из банальностей и непонятных публике анекдотов. Но, несмотря на то что говорил он плохо, принимали его хорошо, с доброжелательным любопытством глазели на близкого друга великой Ахматовой. А я так же, как в Париже, заслушивался его живыми, артистично оформленными — с завязкой, кульминацией, эффектной концовкой — застольными историями.
Это был пик перестройки, моды на горбачевскую Россию, в Норвичской летней школе от студентов отбоя не было, и мне не стоило особого труда пристроить туда Наймана. Договорились, что он будет вести ахматовский семинар. Филологического образования у него нет никакого, и ему только казалось, что он знает, как это делается. Для начала он прочитал две лекции, в обеих плел нечто несусветное. Одна была посвящена разбору коротенького ахматовского стихотворения 1911 года "Смуглый отрок бродил по аллеям…". Толя отметил, что в стихотворении семь раз встречается слог "ле", совпадающий с французским артиклем "les", стало быть, Ахматова таким образом намекает на то, что юный Пушкин испытывал влияние французов. Он как-то долго и путано ломился к этому безумному выводу. В другой лекции он бормотал что-то корявое насчет того, что настоящий символизм — это акмеизм (слышал от Жирмунского?), а настоящий акмеизм — это символизм. Надо сказать, что через некоторое время он, видимо, начал догадываться, что так дело не пойдет. Однажды — это было уже следующим норвичским летом — он предложил мне прогуляться и попросил во время прогулки объяснить постструктурализм. Он полагал, что это и впрямь можно узнать за полчаса. Я пересказал ему кое-как кое-что из Барта. По-моему, он остался недоволен.