Едва мы вернулись в Париж — через два с половиной года после отъезда из него, — как на меня снова навалилась дурнота, преследовавшая во все время морского путешествия до Сицилии. У меня пропал аппетит, силы оставили меня, я погрузилась в полнейшую апатию, а настроение упало до самых отороченных мехом башмаков, которые пришлось опять надеть в страшном холоде старинной крепости вместо легких туфелек из мягкой замши, какие носят в Палестине. Меня не утешило даже то, что Мари была снова вместе со мной. Этой крепенькой светловолосой девочке исполнилось теперь пять лет; она обещала вырасти настоящей красавицей, но я была для нее незнакомкой, как и она для меня. Стоило мне отпустить ее, и девочка сразу бросилась к своей нянюшке, а бусы из лазурита, которые я привезла ей из Антиохии, были тут же заброшены ради любимой старой куклы. Она без устали рассказывала о своем пони, которого подарил ей Людовик. Мари совсем не скучала по мне, и я была вынуждена признаться себе, хотя и с немалым огорчением, что тоже по ней не скучала. Дети интересны, когда подрастут, когда с ними уже есть о чем поговорить.
Нет, эта встреча вовсе меня не обрадовала.
За стенами дворца Сите Сена покрылась толстой коркой льда, ветер на улицах пробирал до самых костей, да и в мои покои задувал ощутимо, несмотря на застекленные окна, закрытые еще и ставнями — аббат Сюжер позаботился о том, чтобы отремонтировать апартаменты к моему возвращению. Если тем самым он хотел снова втереться ко мне в милость — после отвратительного сговора с Его святейшеством, — то в этом он потерпел поражение. Для примирения нужно было гораздо больше, чем разукрашенные гобеленами комнаты, сколь бы искусно ни были те вышиты. Сюжер всего-навсего позолотил решетки моей темницы.
Руки и ноги у меня болели, я чувствовала тошноту.
— Вы и без меня хорошо понимаете, что с вами, государыня, — сказала, подойдя ко мне, Агнесса, с чистым куском полотна наготове: меня рвало в таз, уже в третий раз после того, как поднялась утром с ложа.
Я застонала.
Я невыносимо страдала.
Боже праведный!
Единственным облегчением всех моих мук служило то, что хотя бы не приходилось созерцать невыносимо торжествующую физиономию Людовика. Сияя от предвкушения скорого отцовства, он отправился еще раз на поклонение руинам некогда цветущего городка Витри-ле-Брюле. Там он посадил рощу кедров, привезенных из Иерусалима, символ своего покаяния. Я надеялась, что уцелевшие жители, близкие тех, кто был сожжен, оценили этот жест.
Заточенная во дворце Сите, я дрожала от ярости. Молитвы папы Евгения достигли престола Всевышнего, и Бог их услышал. Истечения мои прекратились. Королевское семя Людовика, черт бы его побрал, вопреки всему принесло плоды.
Эта весть передавалась из уст в уста, она гремела по всему дворцу.
Я тряслась и стонала — знакомая боль, рвущая тело на части, овладела мною. Знакомая? Эти муки были хуже всего, что я испытывала до тех пор, и разум мой страдал не меньше тела. Если это мальчик, наследник французского трона, то стены дворца сомкнутся вокруг меня, словно стены монастыря вокруг новой монахини — до смертного часа. Если я подарю Людовику сына, он никогда и ни за что не отпустит меня. У него будут и наследник, и Аквитания, и что бы я ни говорила, я ничем не смогу помешать его зловещему триумфу.
«Вот-вот свершатся роды. Родится наследник Капетингов».
Даже в мои покои долетали рев труб и радостные возгласы тысяч глоток, заглушавшие мои вопли боли — ребенок рвался на свет.
Мне это радости не приносило. Это дитя может навеки приковать меня к целомудренному ложу Людовика.
Роды выдались трудные. Казалось, время застыло на месте. Людовик с неуместным восторгом передал мне свои искренние и горячие поздравления, распорядился отслужить благодарственную мессу по случаю появления на свет своего сына и наследника, а мне в подарок прислал драгоценный камень. Еще один из многих.
Я же стонала и тужилась, отхлебывая время от времени красное вино — в него добавляли какую-то гадость, заглушавшую боль, — и выполняла распоряжения тех, кто ухаживал за мной: Агнессы и мадам Мадлены, королевской повитухи. Людовик специально приставил ее ко мне, дабы печься о моей жизни. По крайней мере, мне хотелось так думать. Если бы пришлось выбирать между мною и сыном-наследником, не знаю, как бы она поступила.