Согласно многолетней, с самого детства сложившейся традиции, Маша сделала ровно пять шагов и резко развернулась кругом, чтобы встретиться взглядом с огромными темными глазами ангела «Страшного суда» — узколицего, с суровым ртом и сильными крылами, глядящего пред собой из-под нахмуренных бровей. Его глаза были самой энергетической точкой Патриаршего собора, притягивающей Машу словно магнит. Его черная фигура стояла на фоне полощущегося красного пламени, раз и навсегда разделяя сметенных апокалипсисом грешников и извивающегося меж них краснокожего, совратившего Еву Змея, — по левую руку от него, и сонм надеющихся праведников — по правую.
И Маша вдруг знобливо дернула плечом, зажмурилась и затрясла головой, потому что, быть может, от усталости, измученных полуночным чтением книг глаз, ей померещилось, что левая чаша уравновешенных весов в левой руке Васнецовского ангела покачнулась вниз.
«А вдруг?! Да нет, конечно…»
Она привычно переметнулась вправо-влево по Машиной руке, где над аркою лестницы на хоры великий просветитель Руси православной верой Владимир-князь крестил киевлян, и, вытянув набухшие от неизбывного восторга губы, проревизировала взглядом узорно-золотую порфиру, и золотой венец, и упрямые полные губы двадцатишестилетнего крестителя. И его сложившую на животе робкие руки жену — царицу Анну, в головном уборе византийских императриц, из-за любви к которой (по одной из версий — Билет № 4. Вопрос № 2. Принятие христианства на Руси) Владимир и принял крещение («Кто ж теперь узнает»). И большебородого, немолодого боярина с мечом, ищущим встревоженными и угрюмыми глазами ответ на некую неведомую ей заковыку («Он же уже крещеный, иначе б стоял в Почайне, а не на берегу. Что ж его так терзает?»).
Маша решительно развернулась лицом к центральному нефу с увитыми роскошным сплетением растительно-геометрических узоров восемнадцатью древнерусскими святителями на пилонах и в основаниях арок, евангелистами на высоких «парусах» «корабля», гробом с тысячесемисотлетним нетленным телом семнадцатилетней Святой Варвары, давшей имя далекой Санта-Барбаре, — и с гордостью погладила глазами надпрестольную Владимирскую Богоматерь в золотом полукружии центральной апсиды, шествующую по бездонному золотому небу в окружении восьми шестикрылых серафимов.
Лицо Марии, в которую был влюблен семилетний Саша Вертинский, носивший на свидания с ней цветы и завидовавший мальчишкам, певшим для нее на хорах, и мечтавший, что когда-нибудь тоже будет носить свечу по Владимирскому храму, — было скрыто от Маши дневными тенями. И смутный облик Богородицы в красных туфлях оставался тайною для нее, избегавшей бесконечно длинных, торжественных, ярко освещенных четырьмя бронзовыми люстрами церковных служб.
«Боже мой, как здесь хорошо!»
Студентка счастливо и сладко втянула воздух, наслаждаясь всем телом мгновением небытия между домом и институтом.
Ей нравилось «не быть» в огромном, зачехленном тенями дневном Владимирском. Сейчас собор был ничьим и покорно принадлежал ей одной. И даже если бы полногубый и кареглазый Владимир, свергавший фигуры языческих идолов, — Владимир, чей памятник на Владимирской горке митрополит Филарет Амфитеатров счел новой фигурой идола, порочащей имя боровшегося с идолами князя-крестителя, и наотрез отказался освятить его и призвал построить в пику «языческому» памятнику правоверный Владимирский собор, — отвел карие глаза от нарисованного Васнецовым неба и возмущенно взглянул на новоявленную идолопоклонницу слишком красивых стен кафедрального храма Филарета нынешнего, Маша ответила бы князю: «Ты ничего не понимаешь!»
Она так и не продвинулась дальше пяти шагов и, закатив глаза, приоткрыв вдохновенный рот, представила вдруг столь головокружительно глубоко, словно разрезала собой поперек столетние пласты времени, что по этой точке, где стоит сейчас она, проходили — не могли не проходить! — делая пять шагов от входа: последний император России Николай, приехавший на освящение соборного храма 20 августа 1896, и сотворившие освященный Васнецов, Нестеров и Врубель, и Параджанов, творивший здесь сценарий для своего фильма о Врубеле сто лет спустя. Ахматова и Куприн, Белый и Блок, Маяковский и Мандельштам, Бердяев и Таиров, Вертинский и Михаил Афанасьевич Булгаков! И почувствовала, поджав вибрирующий восторгом живот, как тени проходивших здесь проходят сейчас сквозь нее, и подумала, воспарив, что все экзаменационные билеты пишутся чересчур поверхностно и общо и киевским студентам исторического факультета стоило бы сдавать исключительно вопросы вроде:
«История одной мраморной плиты, в пяти шагах от входа в центральный неф самого прекрасного в мире Владимирского собора!»
«Ой, лишенько, экзамен…» — спохватилась Маша.
Хотя, сугубо между нами, мой дорогой читатель, приходить на экзамен по истории вовремя Маше Ковалевой особой необходимости не было.