Он вышел из сарая и увидел Кольку. Праздно скрестив на груди руки, Колька наблюдал, как в соседнем дворе ребятишки играли в «расстрел». Тот, в кого «стреляли», опрокидывался навзничь и шибко раскидывал руки. Кольке хотелось сделать замечание, что убитый человек валится совсем не так, однако вмешиваться в ребячьи игры не позволяло достоинство. «Мелкота… — презрительно думал он. — Ничего еще не видели».
Емельян спросил его о Зацепе, Колька сказал, что Семен с самого утра уехал в поле, — там вместе с крестьянами на покосе работали и гарнизонные бойцы.
— Вернется, пусть зайдет, — наказал Емельян и ушел в ревком.
Новость о Шурке Милованове отбросила его к страшным дням, когда деревня оказалась залитой кровью. Стольких людей сразу лишились! Теперь их не вернешь. А они сейчас вот как нужны!.. Емельян хотел посоветоваться с Зацепой: неужели и такому вот, как Шурка, если он явится добровольно, тоже выйдет полное прощение? Нет уж, с кого, с кого, а с Шурки-душегуба спросить не грех. Он, паразит, о себе здесь хар-рошую память оставил! Не забудется вовеки. Ребятишки малые подрастут и все время будут помнить…
Занимаясь делами, Емельян нет-нет да и вспомнит Шурку. В конце концов он решил, что Шурка едва ли согласится на добровольную сдачу, — слишком велики грехи у парня. Но тоска одичавшего в лесу бандита о доме рано или поздно заставит его сунуться в деревню. Значит, до тех пор, пока этот волк живой и на воле и думает о доме, покоя Шевыревке не знать.
Бойцов, назначенных в поле, Семен застал за работой. Рядом Иван Михайлович Водовозов устало махал косой, а Настя, замотав лицо платком, гребла и ворошила валки сохнущей травы.
Сухой июньский полдень истекал неторопливо, туманился от зноя луг, над кромкой синеющего леса стояли и не двигались высокие громады белых облаков. Аппетитно вжикали отточенные косы, под ноги валились полукружия спелой настоявшейся травы.
К исходу дня в поле появился Герасим Петрович Поливанов, увидел своих распоясанными и за работой и несколько минут сидел в седле, согнувшись больше обычного. Что ему напомнила картина дружно опустошаемого луга? Свою далекую спаленную избу, зеленую делянку, выкашиваемую в шесть мужичьих, незнающих усталости рук?
Недалеко маялся Милкин, работал как из-под палки. Герасим Петрович слез с седла, пихнул Милкина в плечо.
— Дай-ка… Да дай, тебе говорят! Косарь тоже…
Трава стояла высокая, густая, невпрокос. Оживая за работой, старик чувствовал, как надоели телу военные ремни, тяжесть шашки, кобуры с наганом или карабина наискось спины. Примерно через час, припотев и обсыхая, Герасим Петрович чиркал бруском по затупившемуся жалу и кричал Зацепе (тот вместе с Аленой, хозяйкой, где стоял постоем, перетряхивал траву граблями):
— Благодать-то, а? Прямо Христос босиком по душе!
Вечером решили в деревню не возвращаться, переночевать здесь, в свежих копнах. Алена кинулась готовить ужинать, затеребила привезенные из дома узелки.
Емельян и Колька, приехавшие из деревни, застали всех за едой. Сидят, вытянув ноги по земле, надкалывают яички, прихлебывают из бутылок с молоком.
— А мы уж думали, что случилось! — объяснил Емельян, тоже присаживаясь под копну. — Подождали, подождали — нету. Поехали-ка, говорю, глянем…
Раздвинулись, дали им с Колькой место. Алена старалась пододвигать куски получше Зацепе с Колькой, — свои- то не обидятся! Семен с Колькой видели ее старания и голода не выказывали. «Да ну… чего там!» Последнее очищенное яичко так задвигали, что его хоть выбрось.
Покос провели быстро, бойцы помогли свезти сено в деревню, сметать на повети. Разохотились люди на работу!.. Несколько дней выдалось пустых — некуда себя девать. Жалея Емельяна, день-деньской не вылезавшего из своего ревкома, Алена послала мужа звать его обедать. Так всю жизнь просидит!
В ревкоме Степану бывать еще не приходилось; бывал он здесь раньше, при Путятине, когда прижимало наниматься в батраки, но тогда его дальше порога не пускали. Теперь дом стоял нараспашку — заходи любой… Емельян сидел за столом и, растопырив локти, писал. Над его головой, в простенке, прилепленный хлебным мякишем, висел вырезанный из газеты портрет Ленина — выпросил на прощанье у Борисова. Ленин на портрете был в простецкой рабочей кепочке, смотрел искоса и вниз, словно измерял на глаз, способен ли председатель деревенского ревкома на что-либо путное. Емельян мучился, сочиняя обращение к народу. Ему хотелось, чтобы слова с бумаги прозвучали вслух во много раз лучше написанного.
«Все угнетенные, все поруганные и забитые, — писал он, свесив волосы, — идите под защиту ревкома. Пришла новая власть, власть справедливая, но в то же время власть суровая…»
Тут и зашел брат, Емельян вскинул голову, нетерпеливо зажевал потухшую цигарку: ждал, что скажет.
— Некогда, некогда мне! — отмахнулся он от приглашения обедать.
Степан уселся как в гостях, собираясь поговорить.
— Наш-то, постоялец-то, молчун-то… — начал он, ковыряя отставшую обивку на столе, — за девкой водовозовской ухлестывает.
— Ну? — Емельян снова поднял голову и смотрел как человек, которому некогда.