Епископ открыл глаза. Сквозь цветное венецианское стекло узких окон пробивалось вечернее солнце, освещая алтарь, где лежала Библия, переписанная рукой святого папы Григория. В кабинете было множество серебряных подсвечников с тяжелыми и длинными восковыми свечами. На глухой стене висело черное распятие Христа в терновом венце. На стене напротив поблескивали копье, меч и щит с католическим крестом – оружие епископа.
Альберт подошел к алтарю, осторожно, почтительно взял Библию, стоя начал читать, словно крошечными глотками пил мед. Жизнь становилась ясной и понятной. Кровь, пот, слабость, неверие – все оставалось позади. Он словно видел огромный золотой престол Христа, сияющий в небесной голубизне, слепивший глаза искристыми лучами, как солнце. «Кто я? – умиротворенно замирая, думал епископ. – Ничтожный раб веры. Песчинка. Но мне хорошо, мне приятно быть рабом и песчинкой».
Он подошел к окну, глянул на улицу. Только маленькую полоску земли увидел он, лужок, который не вытоптали и не скосили – он, епископ, запретил. Детские головки одуванчиков белели под солнцем. Мир, тишина и благость были там, где росли одуванчики.
Он снова углубился в Библию, снова поплыл по широкой бездонной реке, которая течет сквозь вечность. Приятно было читать – неторопливо, смакуя слова и предложения, примеривая все написанное в святой книге к себе, к своей особе.
«Ты – скала, на которой я построю свою церковь», – сказал Иисус Христос апостолу Петру. Когда Христос позовет его, епископа Альберта фон Буксвагена, к себе, то скажет, обязательно скажет, что он, епископ, скала, на которой построена рижская церковь.
Нет, он, епископ Альберт, не песчинка. Он только перед богом песчинка, а для всех остальных, для тех, кто смотрит на него снизу вверх, кто готов поцеловать его сандалию, он – скала, само солнце. Как хорошо быть песчинкой и чувствовать каждое мгновение, что ты – солнце.
Вошел Иммануил, знаками, понятными одному епископу, доложил, что аудиенции ждет клирик Генрих.
– Пусти его, – велел Альберт. Вот с кем ему обязательно надо поговорить сегодня.
Генрих, склонив красивую светловолосую голову, поцеловал епископа в плечо, смиренно, покорно остановился на пороге.
– Проходи, сын мой, садись, – епископ подвинул к Генриху пуф с гнутыми ножками. – Я всегда рад тебя видеть.
– Благодарю вас, монсиньор, – скромно ответил Генрих и сел.
– У меня сегодня прекрасное настроение, – доверительно улыбаясь, положил ему руку на плечо Альберт. – Мистерия прошла хорошо. Сердца туземцев размягчились, и семя нашей христианской проповеди упадет не на сухую землю, не на дьявольский камень. Я люблю тебя, Генрих. Да-да, люблю как верного сына нашей церкви, как честного, чистого душой христианина. Я не слепой, я вижу, да и ты видишь, Генрих, что не только воины веры приплыли в Ливонию, – приплыло много грязи человеческой, навоза, от которого задыхалась Европа. Навоз воняет всюду. Особенно мерзко воняет он у нас, в Ливонии, ибо тут, на берегах Двины, еще сохранился неиспорченный, чистый воздух. Ты понимаешь меня?
– Понимаю, монсиньор, – кивнул головой Генрих.
– Я привез тебя сюда из Бремена, чтобы ты написал историю рижской церкви, хронику наших великих усилий и наших побед. – Епископ встал с пуфа, лицо его загорелось внутренним светом и волнением. – Я давно искал такого человека. Я заглядывал во все уголки Европы. И я увидел тебя, Генрих. Ты, один ты в состоянии и в силах сделать это. Ты молод, образован, предан римской церкви, у тебя прекрасная латынь – язык мудрости. И в то же время ты хорошо знаешь этот край, его обычаи, язык. Ты ведь из латгалов, или, как их еще называют, леттов. Не так ли?
– Да, монсиньор, – вспыхнув, встал и Генрих. – Я из леттов, которые живут на реке Имере. Когда мне было шесть лет, мои родители отдали меня заложником в Тевтонию, а сами вскоре умерли. Я – тевтон.
Он твердо, даже с каким-то вызовом смотрел на Альберта.
– Садись, – мягко похлопал его по плечу епископ. – Что ты уже написал, сын мой?
– Я не спешу сразу писать свою хронику, монсиньор. Я беседую с людьми, с тевтонами и местными жителями, много езжу по Ливонии. Мне надо увидеть все своими глазами. Так делал знаменитый Геродот. И всегда при мне пергамент, все интересное я заношу на него. Я еще не шью шубу, я только выкраиваю рукава и хлястик.
– А когда же ты начнешь, сын мой, шить саму шубу? – засмеявшись, спросил Альберт, которому понравилось красноречие Генриха.
– Я начну писать хронику тогда, когда мы, люди, стеной ставшие за бога, обратим к римской церкви ливов и леттов, земгалов и куров, селов и эстов.
– Ты верный сын церкви, Генрих, – воскликнул епископ. – Обещаю: если ты получишь сан священника, я сделаю тебя каноником, членом капитула. Мне нужны умные преданные люди. Видишь мой алтарь? – он показал в глубину комнаты. – Здесь я ежедневно отправляю мессы, вечерни и читаю на ночь молитвы. Клянусь этим святым алтарем, что я не забуду о твоей верности рижской церкви и мне.
– Монсиньор, – взволнованно проговорил, поднявшись, Генрих, – я отдам жизнь за святое дело.