— Помню.
До прихода отряда я читал ему песни Высоцкого, какие запомнил.
После гибели Жар-птицы мы снова вернулись на базу. В отряде поселилась тоска, В первый раз я видел командира пьяным. В кают-компании Ярослав, обхватив голову руками, бормотал:
— Это неправильно… не так… что-то мы делаем не так… так не должно быть…
Командир отбросил бутылку, пнул ногой стул, процедил:
— Наконец-то хоть до кого-то дошло. — И проорал громко: — Хоть кто-то об этом заговорил.
После этого он ушел в свой дом и больше не появлялся.
Февраль целый день сидел с карандашом и папкой бумаги, рисовал, раздраженно комкал листы и выбрасывал. Паша в печали пытался ловить рыбу в пруду, где явно не водилось ничего крупнее лягушек. Монаха не спасал даже меч. Чернее тучи он ходил по базе, и в глазах была беспомощность. «Как же мы дальше будем… драться… если ее не смогли… не уберегли…»
Беспомощность — страшная вещь. Особенно мужская.
В этой ситуации не мог не возникнуть сам собой вопрос о возвращении. На следующий Же день первым его поднял Ярослав, и, кажется, все равнодушно с ним согласились, начали собираться. Даже Февраль. Тогда я пошел к Командиру, растормошил его и сказал, что это предательство. Кажется, в голосе у меня были слезы. Я кричал, что не хочу трусливо бежать, что малодушных Бог наказывает, а Серега и Василиса, и Варяг погибли не для того, чтобы мы удирали, и прочее в том же духе. Он смотрел на меня полупустыми глазами, медленно наполнявшимися смыслом и пониманием.
— Но мы же не удираем, — бормотал он, пытаясь поймать меня за руку. — От войны не убежишь… там она тоже идет… Это не предательство… Ты что, Костя… Успокойся…
— Все опустили руки… это предательство!.. — надрывался я. — И Монах… бросил свой меч… это же крест… вы дезертиры…
Даже в тот момент я смутно осознавал, что предательство здесь ни при чем, его нет. Просто мне казалось, все рушится, отряд распадается и я больше никогда их не увижу. За общим унылым безразличием мне мерещились бесплодность и безнадежность. Это было равнозначно поражению, и я изо всех сил сопротивлялся ему, догадываясь, до чего мой бунт нелеп в такой форме. Но неожиданно у меня появилась поддержка.
— Командир, мальчик прав, — сказал Богослов, стоявший в дверях. — Мы не должны возвращаться так. Мы победители, а не побежденные.
Святополк встал, одернул на себе одежду, пригладил волосы и положил руку мне на плечо.
— Мы уйдем победителями. Я обещаю, Костя.
И в этот момент на улице посыпался град — из автоматных пуль.
— Что за… — ругнулся командир, подскакивая к открытому окну. — Михалыч! Вы что там, учения открыли?.. — крикнул он пробегающему Папаше.
— Нападение, командир! — проорал тот. Святополк схватил оружие.
— Костя, за мной! Федька, прикрывающим… Так начиналась трехдневная осада базы.
Первую атаку мы отбили, хоть и с трудом. Нападающих было явно больше, но им, видимо, не хотелось лезть на рожон. Они отступили, окопались в лесу за забором.
— Вот и взялись за нас, — повторял Монах, оглядывая вражеские позиции в бинокль с наблюдательной точки на крыше столовой. — Вот и взялись…
Я тоже подполз к низкому парапету на краю и попросил бинокль. Сначала ничего не увидел. Деревья, кусты, сплошная «зеленка». Потом вдруг зашевелилась трава, и земля будто вспухла кочкой. Я разглядел лицо, ствол пулемета.
— Маскироваться они умеют, — медленно, с расстановкой произнес Монах. — Подо что хочешь могут. И шлангом прикинутся, и тучкой, чтоб мед у пчел воровать, и крылышки ангельские нацепят…
Это были «кобры», Пятая колонна легионеров. Как они вышли на базу, осталось неясным. Но никто особенно и не пытался это выяснить. В конце концов, просто могли засечь с воздуха, время от времени здесь пролетали вертолеты. Основным было другое. Нас взяли в плотное кольцо. Все понимали: штурм базы может стать нашим последним боем. И готовились к нему, как к последнему. Зато и тоску зеленую как рукой сняло — сразу же.