Я долго стоял, тоже погруженный в раздумья, пока в меня просачивалась холодная пустота этой комнаты. «Меж твоих грудей было тепло, Лалага»; старая песня бессмысленно и бесконечно крутилась у меня в голове, словно пыталась вырваться. Мне тоже хотелось каким-то образом вырваться, но я не знал, откуда. Я вышел из комнаты и снова спустился вниз.
Риада уже вернулся с вином, налитым в мой большой серебряный кубок с ручками в виде козлиных голов, и еще появилась пара моргающих спросонья служанок в наспех наброшенных одеждах. Я повернулся к Састикке, той, что заняла место старой Бланид, и спросил:
— Где госпожа королева?
Она смотрела на меня с разинутым ртом, вряд ли окончательно проснувшись.
— Э-э, господин, мы не ожидали тебя этой ночью, а иначе мы оказали бы тебе лучший прием.
— Королева, — повторил я. Где королева?
— Хозяйка не могла заснуть, она сказала, что луна слишком яркая. Она вышла погулять в саду и приказала нам не дожидаться ее.
Я почувствовал некоторое облегчение. В саду, который простирался за широко раскинувшимся лабиринтом дворца, она вполне могла не услышать, что мы вернулись. На какое-то мгновение у меня появилась мысль пойти к ней и посмотреть на нее в короне из подснежников, которую она сделала для себя по какой-то прихоти; но если она вышла погулять ночью по саду, то, вероятно, ей хотелось побыть одной. Я мог подождать — по крайней мере некоторое время.
Поэтому я отослал служанок обратно в постель и, когда они ушли, взял у Риады кубок и сделал несколько глотков. И при этом заметил, как взгляд моего оруженосца переместился за мою спину, к двери, которая выходила на галерею и которую он оставил открытой, когда принес вино; увидел, как он слегка напрягся и его густые рыжеватые брови сдвинулись к переносице.
Я резко обернулся, и там, в дверях, за которыми бледно сиял лунный свет, стоял Медрот. Я не слышал, как он подошел, потому что его шаги были почти бесшумными — та же легкая, крадущаяся походка, что я иногда замечал у горбунов. Но он стоял там, и казалось, что, подобно своей матери, он мог стоять там и ждать уже целую жизнь или около того. Его глаза поблескивали искорками холодного голубого огня, исходящего словно бы не от свечей, выделяясь на лице, которое могло бы быть просто белой маской, если бы вокруг рта не подергивались мускулы. Я не мог разглядеть, что скрывается за этой маской. Но что бы это ни было, я знал, что оно угрожает всему моему миру.
Он сказал — и каким-то странным образом его голос, как и его лицо, производил впечатление скрытого под маской:
— Артос, отец мой, слава Богу, что ты вернулся. Ты здесь очень нужен.
— Зачем? — спросил я.
— Неужели у нас с тобой так много доверия друг к другу, что ты не усомнишься в моих словах? Иди скорей, и ты все узнаешь сам!
— Если ты не скажешь, я не пойду, — предупредил я.
Он продолжал стоять, глядя на меня, неподвижный как никогда; и я мог бы поклясться, что там, под этой маской, что бы там ни скрывалось еще, было какое-то подобие непроизвольного горя. Я бы даже сказал, что тогда он искренне верил в собственное горе, потому что, если не считать ненависти, он был настолько пуст, что мог испытывать те чувства, которые его устраивали.
— Даже ради моей мачехи? — спросил он.
На какое-то мгновение в атриуме воцарилась абсолютная тишина, и этот единственный страх, что уже жил во мне, начал сгущаться, как холодный туман.
— Хорошо, — сказал я наконец и поставил наполовину опустошенный кубок.
Юный Риада пронзительно выкрикнул:
— Сир… милорд Артос, не ходи.
И его голос сломался от беспокойства.
Я ощупью дотянулся до мальчишки и слегка встряхнул его, по-прежнему неотрывно глядя в прикованные ко мне глаза Медрота.
— Я вернусь.
Я вышел во двор словно в каком-то холодном кошмаре, еще более ужасном из-за того, что это был не страх перед чем-то известным, но страх, существующий сам по себе. Медрот отступил в сторону, чтобы дать мне пройти, а потом своей легкой крадущейся походкой пристроился сбоку.