– Хорошо, Бабар, – голос Антуана потеплел. – Как семья, все благополучны?
– Спасибо, жена и девочки здоровы. Все, я не могу говорить, – Касим дал отбой и бросил трубку на деревянный прилавок, словно та жгла ладонь. Он вышел из лавки, забыв, что намеревался что-нибудь купить, чтобы задобрить хозяйку. Сколько риска – впустую. Впустую он шарахался собственной тени, изобретая какие-то немыслимые предосторожности, впустую терзал себя унизительным пониманием, что он, военный в шестом поколении, трусит, трусит до дрожи в коленках хуже любой штатской тряпки.
Они, выходит, уже взялись за дело, эти чертовы зеленые колпаки. План ликвидации гетто только пошел в разработку, полных суток не прошло, как он сам о нем узнал, а все эти абдольвахиды уже взялись за нужные рычаги. Черт бы их подрал, черт бы их подрал! Это все равно, что отнять у голодающего жалкую корку хлеба! Ну что изменилось бы от спасения одного-единственного Антуана с женой и мальчишками, ведь ничего же бы не изменилось для них, ничего! А для него, Касима, это было бы так важно. Насколько ему было бы легче сейчас, если бы он спас хотя бы Антуана… И даже не потому, что общее детство, кровное родство, хотя и по этому тоже, но просто Антуан – единственный человек, которого он мог предупредить…
Нет, в практическом аспекте решение-то абсолютно верное. Гетто – необходимейшее условие существования Маки. Если слово «маки» когда-то обозначало чащобу, то корни этой чащобы – гетто. Как военный он не может этого не одобрить, и он, конечно, выполнит приказ.
Но ведь с другой стороны – сколько там молодежи, которая сама пусть и заражена глупейшими предрассудками родителей, но ее предрассудки уже не так крепки. А их дети, они бы уже могли нормально вписаться в общество, чем больше поколений, тем дальше от фанатизма. Сегодня многие еще не готовы, но завтра им надоест гнить на обочине жизни. Но никакого завтра не будет. Тот, кто не обратится в считаные дни, насильно, обречен. Антуан, неужели ты сваляешь такого дурака, ведь у тебя же сыновья! Сколько народу погибнет потому, что предрассудки еще сильны, а сверху уже не хотят ждать, покуда они выветрятся.
Макисары, все это виноваты макисары! Если бы не они, если бы не их расправы с видными парижскими деятелями – гетто бы уменьшалось потихоньку с каждым годом, и никто не устроил бы резни! Макисары, во всем виноваты макисары.
Когда это он сел за руль? Оказывается, он давно уже едет. А ведь совершенно не помнит, как залезал в собственный автомобиль.
Касим не замечал, что мелькает перед лобовым стеклом. Он ехал куда-то, глядя в лобовое стекло, как в экран запрещенного телевизора. На экране шел фильм – зеленела крокетная лужайка, по которой бежали к дому с фронтонами два мальчика – наигравшиеся досыта, голодные… Вот они уже в столовой, солнечные лучи из высоких окон скачут по вощеному полу, балконные двери растворены, у каждого прибора – узкая хрустальная вазочка с чайной розой, хрусталь тоже дробит свет…Тетя Одиль в белом летнем платье, так похожая на маму.
«Дорогая, я же предупреждал!» – дядя Доминик недовольно хмурится, жестом останавливая уже почти коснувшуюся скатерти тарелку. На белом фарфоре с тоненькой синей каемкой по краям, среди присыпанных зеленью маслянистых кусочков жареной картошки разлегся румяный эскалоп с полупрозрачным краешком.
«Ох, я и запамятовала! – по лицу тети пробегает тень. – Извини, дорогой, я сию минуту подам тебе котлетку».
Тетя торопливо отводит тарелку из-под самого носа племянника. Почему это он должен есть котлету, когда всем дают эскалопы? Он сидит обиженный, глядя, как Тото бойко орудует вилкой и ножом. Котлета появляется в самом деле тут же, он нехотя принимается за нее, растерянный и обиженный.
«Ты же знаешь, что Леон отпустил к нам ребенка с оговорками, мы не имеем права вмешиваться, дорогая. Надо быть внимательнее».
«Послушай, неужели все в самом деле так серьезно?» – тетя Одиль косится на детей, вроде бы увлеченных едой. Кузен в самом деле слишком проголодался, чтобы ближайшие десять минут обращать внимание на разговоры взрослых, а он… Готовая котлета из картонной коробки, какие хранятся про запас в морозильной камере, наспех разогретая в микроволновке, ни капельки не возбуждает аппетита. К тому же он смутно чувствует, что разговор дяди и тети в какой-то мере важен для него, если бы еще понять, о чем речь.
«Весьма серьезно, увы, – вполголоса отвечает дядя. – Он ведь всегда был талантливым карьеристом, наш Леон. Не могу и сейчас не отдать должного его прозорливости».
«Но это нелепость какая-то, комедийная коллизия. Я не могу принять этого всерьез, право, не могу».
«Напрасно. Это очень серьезно, Одиль, это столь же серьезно, как и то, что мы последнее лето проводим в этом доме. Что тут можно сказать, в отличие от меня Леон не хочет расплачиваться за закон 1976 года[70]
. Обидно, конечно, платить по счетам собственных дедов, я понимаю…»«По мне лучше лишиться загородного дома, чем принимать участие в таком диком фарсе…»