Дальше он продолжать не мог, так как боль усилилась. Но когда полегчало, он снова взялся за перо:
«19/Х. 3 часа дня. Припадок продолжался до часу (всего длился шесть часов). По временам боль в груди была невыносима <…>. К полудню боль стала стихать, но сердце билось очень часто и ужасно неправильно. Чтобы не беспокоить д[евочку], я сел к завтраку, но боялся, чтобы наполнение желудка не усилило припадка. Оказалось как раз наоборот: после первых же глотков (я ел, разумеется, очень мало) боль стала сноснее, и сердце начало биться реже. После Завтрака все вошло в норму: боль прекратилась, и сердце стало биться медленнее (78–80) и гораздо правильнее. Перебои стали очень редки, и несколько раз я мог сосчитать 100 ударов без них.
Во все время припадка сознание не обнаруживало ни малейшего ущерба и, что меня особенно радует, я не испытывал страха смерти, хотя ждал ее с минуты на минуту. Я не только рассудком понимал, что лучше умереть теперь, когда еще умственные силы меня не покинули и когда я уже, очевидно, сделал все, на что был способен, но и чувства мои спокойно мирились с предстоящей катастрофой. Последняя для меня не будет неожиданной. Моя мать большую часть жизни страдала сердечными припадками и умерла от них в 65 лет. Отец умер от апоплексического удара на 68-м году. Старшая сестра умерла от отека мозга. Брат Николай (сифилитик) умер на 57-м году от грудной жабы. Сердечная наследственность у меня, несомненно, плохая».
Мечников подробно описывает «историю болезни» своего сердца, подчеркивает, что «начал жить очень рано (уже в 18 лет я напечатал первую научную работу)» и «всю жизнь очень волновался, прямо кипел». Он ведет к тому, что, «собираясь умереть», «спокойно предвидит полное уничтожение», что у него нет и «тени надежды на будущую (загробную. —
Он словно бы оправдывается перед потомками за свою раннюю смерть.
Уже поставив подпись, он спохватывается и снова берется за карандаш: «Пусть те, которые воображают, что по моим правилам я должен был бы прожить 100 лет и более, „простят“ мне преждевременную смерть ввиду указанных выше обстоятельств».
…Но он не умер в тот день.
А на следующее утро почувствовал себя настолько хорошо, что, как обычно, поехал в институт.
Однако он теперь постоянно прислушивался к тому, что творилось в его душе, которой, как было ему хорошо известно, не существует без тела, ибо знал, что тело в любую минуту может превратиться в прах.
28 (15) декабря: «С тех пор, как я написал предыдущие строки, прошло более двух месяцев, которые я провел удовлетворительно, каждый день спрашивая, будет ли он последним. Ввиду этого очень торопился написать работу „О холере сосунов“, считая ее интересной. Несмотря на то, что сердечные перебои давали себя чувствовать более или менее часто, все же каждый день бывали периоды, когда сердце билось правильно, обыкновенным темпом, в 58–66—72 удара. Третьего дня у меня сделался сильный насморк с небольшой лихорадкой, и я спросил себя, не обратится ли он в воспаление легких. Ввиду этого опять приострился вопрос о возможности близкого конца. Мне было интересно анализировать мои мысли, чувства и ощущения. Мне кажется, что у меня под 70 лет потихоньку начинает развиваться чувство пресыщения жизнью, то, что я назвал „инстинктом естественной смерти“ <…>. Перспектива смерти
Между тем как я становлюсь равнодушнее к собственной смерти, у меня в высшей степени становится острым беспокойство о здоровье, жизни и счастье близких мне лиц. В этом отношении особенное горе доставляет сознание несовершенства современной медицины. Несмотря на все ее успехи за последнее время, все же она беспомощна против множества грозящих со всех сторон болезней. Легочные болезни (чахотка, пневмония и пр.), нефриты и многое множество других болезней еще не могут ни предупреждаться, ни излечиваться. Поэтому испытываешь вечный страх за близких.
Со временем, когда медицина (в чем я уверен) справится с этими бедствиями, то отпадет одна из больших причин жизненной горечи, но пока этого нет. Поэтому рядом с притуплением инстинкта жизни является примирение с перспективой смерти как средства не чувствовать бедствий, постигающих близких сердцу. Со временем, когда медицина устранит этот источник несчастья, старость сложится гораздо краше, и жизнь по
В возрасте между 50 и 60–65 годами радость жизни, как я описал это в Nature humeine и Essais optimistes, мною ощущалась очень сильно; за последние же годы она начинает заметно ослабевать. Научная работа еще вызывает у меня неугасимый энтузиазм, но ко многим благам жизни я сделался равнодушным».