Тому, что Юм часто служит ролевой моделью для философов, есть три причины. Во-первых, его дар будоражить общественное сознание. Со времени публикации «Трактата о человеческой природе», который Юм написал в 27 лет, в нем признали блестящего нарушителя спокойствия. Кант писал, что сочинения Юма прервали его «догматическую дремоту»[629]
и направили на путь собственной философии. О схожем опыте говорил и Томас Рид, знаменитый шотландский современник Юма[630]. Некоторые писатели XVIII и XIX столетий полагали работы Юма преимущественно пагубными и деструктивными. Однако с начала XX в. их стали рассматривать более благожелательно. Теперь ошеломляющие идеи Юма обычно уже не воспринимаются в негативном смысле, напротив, в них видят полезный стимул.Вторая причина привлекательности Юма – рост интереса к «натурализму». Натурализм в философии имеет несколько компонентов, и все они ярко представлены в трудах Юма. В отличие от Лейбница, он не полагался на понятие Бога, чтобы что-то объяснять. Юм никогда искренне не ссылался на сверхъестественное и не считал религию источником просветления. Религия сама по себе – естественный феномен, который нуждается в объяснении в контексте психологии и истории. Юм также подчеркивал сходство между людьми и животными. Этот зоологический подход к человечеству был, как мы увидим, отличительной чертой его представлений о познании. Более чем за столетие до дарвиновского «Происхождения человека», в котором говорилось, что «в умственных способностях между человеком и высшими млекопитающими не существует коренного различия»[631]
, Юм пришел к аналогичному выводу. В целом, настаивал Юм, человечество должно изучаться теми же самыми методами, которые проливают свет на остальную природу, – взгляд, более распространенный в наши дни, чем в эпоху Юма.Наконец, следует принять во внимание добродушный юмор и благожелательный нрав Юма. У него был дар располагать к себе даже интеллектуальных противников. В Париже, где Юм прожил чуть более двух лет, когда ему было за 50, он был известен как le bon[632]
Дэвид. Некоторые из его друзей в Эдинбурге называли его Святой Давид. Однажды ночью экстравагантная молодая англичанка написала мелом на стене его дома: «Улица Святого Давида»; название закрепилось и стало официальным. И этот святой Давид язвил по поводу «монашеских добродетелей» некоторых более известных святых. Пост, епитимью, умерщвление плоти и все остальное, утверждал Юм, на самом деле следует считать пороками, потому что они не приносят обществу никакой пользы, а вместо этого «притупляют ум и огрубляют сердце, заставляют тускнеть фантазию и портят нрав. Мрачный свихнувшийся фанатик после своей смерти может найти место в календаре, но едва ли когда-либо, пока он жив, кто-либо, кроме таких же исступленных и унылых людей, как и он сам, допустит его в общество и завяжет с ним близкие отношения»[633].Спустя год после смерти Юма его близкий друг Адам Смит, бывший профессор этики, опубликовал очерк о своем посещении смертного одра Юма:
Так умер наш самый выдающийся и незабываемый друг, о чьих философских взглядах люди, несомненно, будут судить по-разному… но в отношении его характера и поведения не может быть разногласий. Его нрав действительно казался более гармоничным… чем, вероятно, характер любого другого человека, которого я когда-либо знал. Даже в периоды финансовых трудностей его великая и необходимая бережливость никогда не мешала ему совершать… поступки как благотворительные, так и щедрые… В целом я всегда считал, – как при его жизни, так и после смерти, – что он настолько близок к совершенству в смысле мудрости и добродетели, насколько допускает порочная природа человека[634]
.Образованные читатели того времени могли услышать в этих словах отголосок рассказа Платона о смерти Сократа: «Таков… был конец нашего друга, человека – мы вправе это сказать – самого лучшего из всех, кого нам довелось узнать на нашем веку, да и вообще самого разумного и самого справедливого»[635]
.