Степан Казимирович на минуту умолк. Я оглянулся по сторонам. Все с затаенным дыханием слушали рассказ гостя. Видно было, что он тоже волновался.
— Закрыв глаза, Ильич тихо стонал. Лицо его было белей снега…
— А где же были врачи? — расстроенным басом спросил Бульбанюк.
— В Кремле тогда медицинской помощи не было. Ни аптеки, ни больницы. За всем ездили в город. Позвонили в Московский Совет и попросили дежурного прислать врачей и кислородные подушки.
Позвонили Свердлову. Яков Михайлович немедленно послал за профессором Минцем. Вызвали Надежду Константиновну. Чтобы подготовить её, я спустился во двор, к подъезду. По моему взволнованному лицу она сразу всё прочитала.
«Жив, убит?» — спросила она.
«Честное слово, Надежда Константиновна, лёгкое ранение».
Я поднялся с ней наверх. Пришла Вера Михайловна Величкина, жена Бонч-Бруевича. Она врач. Послушав пульс, вспрыснула Владимиру Ильичу морфий. Мы сняли с его ног ботинки. Владимир Ильич был без памяти. Тут кто-то выронил из рук склянку с нашатырным спиртом. Она разбилась. Владимир Ильич очнулся и сказал: «Вот хорошо…» — и опять впал в забытьё.
Приехали профессора, хирурги и терапевты. Они определили, что пули застряли: одна — в руке, вторая — в шее. Я обратил внимание на то, как доктора тревожно переглядывались между собой. Стало жутко. «Неужели Владимир Ильич умрет? Нет, не может быть!» — старался я успокоить себя. Организм и сердце у него крепкие. Выдержат. Кто-кто, а уж я-то знал его силу и выносливость. Бывало, целыми днями на охоте с ним ходил, не поспеваешь за ним — такой неутомимый.
Помолчав немного, Степан Казимирович сказал со вздохом:
— А утром жена смотрит на меня: «Что это у тебя такое? Погляди в зеркало!» Глянул, а виски как снегом обмело, за одну ночь побелели…
И мы все невольно поглядели на виски гостя: на его тёмных волосах их белизна особенно выделялась.
Наконец Бульбанюк решил спросить о том, из-за чего был у него спор с Маминым: мог ли Ленин один ночью прогуливаться по Москве? В частности, по Мясницкой?
Гиль с удивлением поглядел на Павла,
— Откуда это вам известно? Да, такой случай действительно был. Однажды ночью привез я Владимира Ильича на Чистые пруды. К зубному врачу. «Можете ехать домой», — сказал он. Меня это удивило. Отъехал и жду в отдалении. А когда он вышел, я незаметно последовал за ним. Идёт он по Мясницкой. Не торопясь читает афиши, магазины разглядывает. Двое из прохожих узнали его, долго вслед с удивлением глядели. А он идёт себе по Москве, по Мясницкой, пересёк Лубянскую площадь и по Никольской прямо в Кремль…
Надо было видеть ликующее лицо Порфирия Мамина, оно сияло торжеством и радостью. Павло обречённо развел руками, сознаваясь в своём поражении.
Проводив гостя, мы долго сидим у печки, мечтая о будущих временах. С нами на скамеечке и Любаша, она уже вернулась с урока.
— А ведь наступит такое время, — говорит мечтательно Зазноба, — когда люди добьются того, чтобы каждый человек по желанию мог иметь право и возможность дарить свою жизнь другому…
— Я бы не задумываясь первая отдала свою жизнь Ильичу, — горячо поддерживает его Любаша.
— Многие захотели бы отдать ему свои жизни.
— Це все далеки задумки, — глядя в огонь, застоялым басом возражает Павло. — А шо треба? Треба организовать добровольный отряд из боевых комсомольцев. По личной охране Ленина… Ну? — И он по очереди оглядывает по кругу всех товарищей.
Мы приветствуем Бульбанюка — всем нам его задумка по сердцу…
Пришла голодная весна. На голых деревьях стенают ещё не съеденные грачи — за ними охотятся и мальчишки и взрослые.
Я стараюсь не пропускать занятий в мастерской. Профессор Фальк ставит нам суровые однотонные натюрморты. По первому впечатлению они аскетически просты. Кривой безногий стол покрыт грязной рогожей. На рогоже старая вялая картошка. Погнутая банка из-под керосина. Жестяная тарелка с ржавой селёдкой. (Селёдка на всякий случай полита керосином). Топор со сломанным топорищем. Глиняная кружка. Всё это очень трудно по цветовому решению — одна охра. И надо показать, что это — рогожа, а это — погнутая жесть, слева — топорище, захватанное рабочими руками, а справа — глиняная кружка, облитая глазурью.
Живописью занимаемся с утра до обеда. Бедный, невесёлый полусвет с трудом просеивается сквозь непромытые пыльные окна. В полумраке мастерской навострённый глаз уже научился разбираться в тонкостях серых мышиных полутеней, улавливать сложнейшие нюансы цветовых сближений. И когда однажды профессор вынул из кармана и положил на стол рядом с картошкой старый, высохший лимон, он засиял перед нами, как солнце.
После тусклой мастерской по улице невозможно идти — так оглушают, кричат, беснуются со всех сторон яркие вывески и солнечные сверкания, отражаясь в весенних лужах, в стеклах проходящих трамваев, на крыльях извозчичьих пролеток и влажных камнях мостовой, в золоте церковных куполов, — отовсюду сыплется солнечный свет.