Жукевич говорит горячо и доказательно, но ребята на стороне Бульбанюка. Павла любят. Сюрприз для всех — выступление Любаши. Её только что приняли в комсомол, но наша Свечка бесстрашно вступила в схватку с Жукевичем. С нежно-розовыми лихорадочными пятнами на бледных щеках, в сбившейся на сторону голубой полинялой косынке, она необыкновенно красива. Именно в эту минуту я с какой-то странной и необъяснимой ясностью разглядел тихую, проникновенную (и, как мне казалось, одному мне видимую) её расцветшую девичью красоту. Нет, не подросток, передо мной стояла стройная, уже вполне сформировавшаяся девушка, в той поре первой весны, когда сердце сладостно сжимается от неясных предчувствий, когда мир кажется прекрасным, небо чистым и воздух дышит ароматами свисающей через забор белой влажной сирени. Чёрт знает, какие сравнения, желания и мысли в тот миг зажглись и промчались в моей разгорячённой голове и радостно застучавшем сердце! Я боялся назвать это незнакомое мне чувство каким-нибудь неточным словом и сидел, присмирев, вслушиваясь не в смысл, а в музыку Любашиного голоса. Он звенел возмущением и искренностью. Да, Бульбанюк провинился. Но ведь его поступок был продиктован добрыми побуждениями. Он хотел выступить против языческих обрядов. И чисто по глупой случайности с ним произошел этот конфуз. Разумеется, это не метод антирелигиозной пропаганды, но исключать из комсомола за эту провинность, как ей кажется, было бы большой и недопустимой ошибкой.
Дальше я ничего не слышу, я лишь вижу перед собой лицо Любаши, прекрасное в своей взволнованности, такое милое и озабоченное, вижу сияющие глаза Бульбанюка и вместе со всеми от души аплодирую предложению, внесенному Свечкой, — ограничиться выговором и организовать при клубе антирелигиозный кружок. Как это умно и справедливо!
* * *
Сегодня я сделал невероятное открытие. Перед вечером мы шли с Любашей на очередное занятие кружка политграмоты. Впервые овладевали мы азбукой коммунизма, знакомясь с тем, что такое труд, прибавочная стоимость, стачка, локаут. Занятия в кружке проводил Жукевич, он поражал нас своей эрудицией.
Идем мы со Свечкой по улице Ленина (бывшей Почтовой) и ведём разговор о Жукевиче. В небе ни облачка. Воробьи, взъерошив крылья, купаются в пыли. Иду я рядом с Любашей, восторженно разглядываю её и вдруг обнаруживаю, что у нее неодинакового цвета глаза. Непостижимо! Один — голубовато-серый, а второй — с нежной, едва уловимой золотинкой. По-видимому, это и придает её взору ту неизъяснимую и притягательную таинственность, почти загадочность, которые всегда так поражали меня. Любаша искренне огорчена моим открытием.
— Но неужели ты не замечал этого раньше? Так давно знаем друг друга…
На самом деле, так давно мы с ней знакомы, и вот, пожалуйста, такой неожиданный сюрприз!
Глупая, она, вероятно, предполагает, что этот её милый недостаток может как-то повлиять и отразиться на наших отношениях. Мне её тревога почему-то приятна, значит, ей моё мнение не совсем безразлично. Иду, молчу, а в башке ни с того ни с сего — Пушкин: «Цветы последние милей роскошных первенцев полей. Они унылые мечтанья живее пробуждают в нас: так иногда разлуки час живее самого свиданья»… При чём, думаю, тут «унылые мечтанья» и «разлуки час»?.. Никакой разлуки! Так хорошо жить на свете, шагать по этой выщербленной мостовой, через базар, где так сладко пахнет арбузами и свежеиспечёнными чуреками.
С хлебом и продуктами всё хуже и хуже. Недород. В полях всё выгорело. Вот почему ноздри за полквартала слышат этот непередаваемый, волнующий запах пропечённого хлеба. Пока нас выручает кукурузная мамалыга и тыква. Но подходит осень, а там и зима… Голод глядит на нас с плакатов, да он и вокруг. У базарных лотков как тени бродят полуголые скелеты, обтянутые дряблой кожей. Они подбирают и жадно грызут арбузные корки, роются в мусорных ящиках, своими огромными, замученными глазами, робко, будто с того света, глядят на прохожих. Сердце разрывается от жалости.
Невольно я оглядываю Любашу. За последние дни она тоже сильно сдала. Хлебный паёк урезан до четверти фунта. Изредка нам удаётся проникнуть в вокзальный агитпункт и по комсомольским билетам получить кружку кофейного суррогата из пережжённых хлебных корок, таблетку сахарина или кусочек засохшей глюкозы.
Молчание становится неприличным, и Любаша первая затевает разговор. Она говорит, что Жукевич — настоящий Дантон. Я не знаю, кто такой Дантон…
Сколько раз я давал себе зарок — никогда не стесняться и спрашивать, если чего не знаешь. Из-за ложного желания показаться начитанным промолчишь или как-нибудь выйдешь из положения, а в сущности так и остаешься неучем. Дантон, Робеспьер, Парижская коммуна — слышал звон, а кто, что, к чему, так и не знаешь! Нет, надо сходить в библиотеку и взять что-нибудь о Парижской коммуне. Так жить нельзя. Во всем надо быть передовым и образованным.
Шагаю и мучительно думаю: кто же такой был этот неизвестный мне Дантон и чем он похож на нашего трепача Жукевича?
Нет, сегодня же обязательно сбегаю в библиотеку…